А вслед Цицерону, Сенеке - Мишель Монтень: «.вся мудрость и все рассуждения в нашем мире сводятся в конечном итоге к тому, чтобы научить нас не бояться смерти».
«Лишим ее значимости, присмотримся к ней, приучимся к ней, размышляя о ней чаще, нежели о чем-либо другом».
«Размышлять о смерти - значит размышлять о свободе. Кто научился умирать, тот разучился быть рабом. Готовность умереть избавляет нас от всякого подчинения и принуждения. И нет в жизни зла для того, кто постиг, что потерять жизнь - не зло».
«И если вы можете найти утешение в доброй компании, то не идет ли весь мир той же стезею, что и вы?»
Стоп! Невинно-утешительная для века Монтеня сентенция совсем не так может отозваться в душах людей века двадцатого. Они получили бомбу и теперь имеют возможность в «добрую компанию» с собой прихватить весь род людской, чтобы «найти в этом утешение». Восьмидесятилетняя старуха в моем минском дворе однажды пожаловалась и помечтала: «Хоть бы какая война, а то одной помирать неохота». Слава богу, при ней не было «президентского чемоданчика». А вот цековский Иван Иванович - тот был поближе к тем, кто «принимал решения», - он мне объяснил диалектику гуманизма «неабстрактного» (никак забыть не могу): если на земле останется десять человек, главное, чтобы они остались советскими людьми!
«Философия», исключившая из поля зрения индивидуальную человеческую мысль о смерти, закономерно стала программой коллективного самоубийства.
* * *
Все хорошо, все правильно, все это так. Но от чего повторяешь про себя: слова это все, слова, слова. Потому что я всегда помню, как умирала мама. Не о своей, о ее смерти - самая острая память.
После войны мама тяжело болела лишь дважды. (Если не считать мучивший ее все последние годы «партизанский артрит» - заболевание суставов.)
Когда в Минске приключился с нею инфаркт в 1961 году, я «участвовал» в ее болезни напрямую - и психологически, и прямо-таки физически - в основном ей же во вред. В больницу не положил, «не отдал». Решил, что сам буду «нести крест». Но несли его все, даже соседи - милая Нина Васильевна и ее муж: безотказные помощники, когда надо было приподнять больную, взбить матрац, чтобы не было, не дай бог, пролежней. В домашних условиях вовсю проявилось то, что ни болеть инфарктом в те годы, ни лечить его еще не научились.
Человека держали не меньше месяца в состоянии неподвижности (вообразите, что вам надо пролежать, не поворачиваясь, хотя бы сутки!), и при этом считалось, что больного пугать страшным словом «инфаркт» ни в коем случае нельзя - и вот попробуйте удерживайте его в таком невыносимом положении столько времени, когда он даже не осознает тяжести заболевания. Но моя больная не осознавать не могла: все было написано на лице сына, любая ее паника, страх, мучения сполна отражались на мне и во мне. Если кто-то со стороны видел двух сынов у постели больной во время приступа болезни: панику на лице одного и туповато-спокойное пережидание на лице другого, мог бы решить, что вот этот любит-переживает, а этот «как чурбан».
Я злился на брата, но он-то со своим лицом, профессионально «докторским», действовал успокаивающе на больную, что только и нужно было, я же, собирая и отражая на своем страдания и тревогу больной, только вредил ей. И пролежали мы (именно «мы»), мучась от приступов, аж два месяца. Мама выходила из болезни, а я погружался в безнадежную (сколько лет потом не мог избавиться) бессонницу, совершенно разладившую мою и ночную, и дневную жизнь.
Но ничуть не лучше и не умнее вели себя мы, когда настигла нас беда неизживаемая - у мамы обнаружился рак легких. Она пролежала больше месяца дома, потом, на этот раз уже поняв, что «для этого и существуют больницы» (слова брата), я согласился, и ее забрали в больницу «сануправления».
22 мая 1979 года ранним прохладно-солнечным утром я возвращался из больницы домой по просыпающимся улицам Минска, а в морге осталась моя мама. Белая-белая простыня, а под нею то, что случилось - с нею, с нами. Странно, что под той простыней как бы никого не было - так плоско она лежала.
А уж похороны, поминки - это было подтверждение ее жизни. Несли ее племянники (всех почти она так или иначе направляла в жизнь), партизаны наши. А возле «подпольной» аптеки вдруг сбежались все партизаны (их было человек 15) к гробу и подняли гроб ее на вытянутых руках. А кто им сказал, подсказал, потом не могли вспомнить.
«Огненные деревни»
Предисловие
Белорусских деревень, где каратели убивали людей, - 4885. По далеко не полным подсчетам более 300 000 тысяч мирных жителей было сожжено живьем, убито, замучено в тех деревнях. Полностью, со всеми жителями, уничтожено 627 деревень. Осуществлялся «Генеральный план “Ост”». «Если у меня спросят, - вещал фюрер, - что я подразумеваю, говоря об уничтожении населения, я отвечу, что имею в виду уничтожение целых расовых единиц».