— Простите, няня, мы тихонько! — С хохотом откликались дети, придерживая калитку нараспашку, и после прикрывали неслышно, но пропустивший нянины слова, замешкавшийся в комнатах за простынёю, торопится успеть следом, и так стучит дощатою дверцей, что пыль, да мох ссыпаются со врытого в землю столба, на надёжное плечо которого опирается она.
Это раньше та калитка видала виды, и могла, не подав голоса, дать пройти мимо тающей в чувстве девице или румяному юноше, полному страсти ко всему округ.
Девицу, впрочем, калитка делала попытки удержать, от греха подальше, прищемив подол. Бывало, что из дерзости даже сохраняла себе на память лоскут… Ибо девы, подчас, намного безрассуднее отроков, что сжимая в руке тетрадь, ведомые той же самой тропинкой, усаживались на берег, и сливаясь сердцем с тёмным покрывалом вод, поджидали, что явится некая особа на шатком ледяном помосте лунной дорожки, прелестная в своей недосягаемости. И только-то!
Суставы калитки опухли. Она и рада бы поскрипеть, как прежде. Если б осенило кого сдобрить постным маслом петли, она б ещё, наверное, — ого-го! Да некому нынче тревожить её покой. Ветшает всё.
Блестит слезливо под солнцем посреди заросшего двора не донесённый некогда до печи уголёк…
Натужный скрип раздаётся из поднебесья. То вОрон кинжалом клюва, наточенным рассветом, подаёт знак. Лишь трясогузка, не оглядываясь по сторонам, мирно хлопочет между грядок, присматривая за огородом, покуда хозяев нет, либо недосуг…
В духе фантазии…
— Вы какую музыку любите?
— Раньше — Бетховена, а теперь не знаю.
— Ну, а слушаете что?
— Ничего.
— Как это?!
— Сил на музыку не хватает.
— Никогда не подозревал, чтобы на это нужны какие-то там силы! Сиди себе, да следи только, дабы не оконфузится, — не задремать и не свалиться со стула!
— Вот-вот, «не задремать»! А так нельзя! Музыка, она не поэтому, не для того! Ей нужно сопереживать, сочувствовать… сливаться с нею воедино!
— О… батенька! Как это — «сливаться»? Скажите ещё — «растворяться». Неправильно это. Не дело. Себя надо беречь. Так вас, мой милый, надолго не хватит. Жить надо рассудительно. Просят вас, к примеру, помочь, сразу не отвечайте, подумайте, нет ли у вас в этот самый день своих забот. Коли и впрямь нет, то каково будет самочувствие ваше, настроение, и не сделается ли оно хуже, в случае, если ответите согласием. А ещё лучше — откажитесь, прикиньтесь нездоровым, либо сошлитесь на дела, не тяните к себе болезни напраслиной…
После всех этих слов я поглядел на приятеля с удивлением. Мы были знакомы с гимназической поры. Наши родители считали нас чуть ли не братьями, и делая подарки одному, не обделяли другого, дабы не заронить в нас соперничества, либо ссоры. Поначалу, кажется, родные дорожили нашей дружбой больше нашего.
Ну, оно и понятно, нам не доставало опытности понять ценности нашей зарождающейся дружбы, любой пустяк мог показаться препятствием. И если бы я услыхал от своего товарища нечто подобное в те юные годы, то по горячности прервал бы с ним знакомство на веки вечные. А нынче? Увы, я был менее пылок или куда как более благоразумен. И хотя мне не пришлись по душе советы приятеля, я лишь вздохнул и промолчал.
— Ну, вот! — Заметил моё состояние проницательный друг. — Я вас расстроил.
— Нисколько… — Начал было я, но был прерван:
— Я знаю вас, как облупленного. И понимаю, что не примет ваша душа мои советы про осторожность. Но только и вы меня поймите! Вы у меня — единственный друг. Вы же за многие годы умудрились обрасти знакомствами и всем нужны, вас всюду зовут, но вот, ради истины, припомните, — когда вас подкосила та страшная горячка, кто ходил к вам, дежурил подле постели, переменяя полотенца на лбу и давая запить микстуру? Кто из тех многих, которым вы так рвётесь теперь помочь, позаботился о том, чтобы вовремя переменить вашу постель, вынести таз с водой или хотя бы просто — посидеть рядом, держа за руку, рассказать губернские сплетни или даже прочесть из Чехова? Кому, кроме меня, вы были интересны?!
Выслушав товарища, я почувствовал раскаяние, а слёзы, проступившие на щеках, обнаружили всю глубину моей горечи. Приятель был совершенно прав, — он оказался единственным, не ожидавшим от меня услуги, другом, которому было необходимо, чтобы я… был! И ничего кроме.
Приобняв за плечи, мой друг повёл меня к себе, и усадив на диван в гостиной, медленно подошёл к роялю.
— Вы ж не играете… — Удивился я, но друг, словно не слыша меня из-за заметного волнения, наклонился над клавишами, будто примеряясь к ним и заиграл.
То был Бетховен, его Лунная, «в духе фантазии», соната номер четырнадцать. Обычная эта мелодия, слышанная не раз, звучала теперь так, как никогда раньше. Она была трогательна, уютна и проста, словно свет всех тех лун, что сопровождали наши совместные прогулки с самого детства и по сию пору.
Как только мой друг закончил играть, я подбежал к нему, крепко обнял и спросил:
— Но как?! Как?!! Вы же бросили учиться, не начав!
И получил ответ, сродни разом вонзённого в доску гвоздя, что не вытащить после никакими усилиями: