В первые несколько недель со мной в больнице находился и Бен. Приходя в сознание, я доверял ему те свои надежды и страхи, которые, как мне казалось, нельзя было разделить с сестрами и отцом. Чаще всего мы разговаривали о Кейтлин – о том, должен ли кто-нибудь с ней связаться, будет ли правильно, если она приедет. Я не хотел, чтобы она запомнила меня в таком состоянии. После нашего разрыва я не шел на контакт, мы с ней не общались. Теперь, конечно, мне хотелось многое ей сказать, но я понимал, что для такого разговора мне уже не хватит ни сил, ни остроты ума. Я желал поговорить с ней о чувствах, которые все так же испытывал, о нашем будущем. Признаваясь в этом, я ощущал себя наивным, но это была правда. Сложно обдумывать какие-то разговоры о будущем, не имея никакого представления о том, какое будущее меня ждет и возможно ли оно вообще.
С ухудшением состояния я уже не мог с ясной головой думать о Кейтлин и обсуждать свое здоровье. Беседы с Беном переключились на то, что я сделаю, если выживу, – и что надо бы сделать, если выжить не суждено. Мы соглашались в мелочах, которые казались мне знаменательными. Даже сами мысли на эту тему меня ободряли. В случае моего выздоровления мы договорились устроить поездку на Большой каньон и пообещали друг другу, что это положит начало традиции – путешествовать каждый год.
Мы обсуждали, как лучше будет сказать «до свидания» семье и друзьям, если я не справлюсь, чтобы не оказалось слишком поздно. Очевидно, эти разговоры повторялись неоднократно: Бен потом признался, что мы постоянно, раз за разом говорили на одни и те же болезненные темы. Мои разум и память работали уже очень нестабильно.
На двадцатый день моего пребывания в больнице мы привели наш план в действие. Я приближался к высшей точке болезни – вероятно, к точке невозврата. Мысли были спутаны, мозг б
Они приехали. В течение трех дней меня посетили девять друзей и мой дядя Майкл. Я будто работал умирающим: люди входили в палату и сидели со мной примерно по полчаса. Лилось много слез. Тем, кто приехал раньше, повезло больше: с каждым днем и с каждым новым гостем мне все сложнее становилось поддерживать беседу. Всякое «до свидания» было последним.
Я знаю: они отдали бы что угодно, лишь бы я поправился. Смутно помню, что мой друг Лиам – двухметровый гигант, бывший нападающий лайнмен[17]
в команде Джорджтаунского университета – предложил мне для пересадки свои легкое, почку и часть печени. Папа, вошедший тогда в палату, ответил, что это мне не поможет, так как я не переживу операцию, а потом пошутил – мол, органы Лиама все равно в меня не поместятся.Один из товарищей подарил мне, может быть, последний момент чистой, ничем не омраченной радости, на которую я тогда мог рассчитывать. Франциско тоже был студентом-медиком, и, когда он склонился, чтобы меня обнять, – должен сказать, он прекрасно умеет вести себя у койки пациента, – его стетоскоп стукнул меня по лбу. Это сущий пустяк,
Вскоре ко мне пришел физиотерапевт и – несмотря на риск синяков и травм – предложил походить. Одна из медсестер за день до этого строго предупредила: если я не соберусь с силами, чтобы преодолеть боль, встать и начать двигаться, то никогда не выйду из больницы. Я не был уверен, что вообще когда-нибудь выйду из больницы – независимо от того, встану сейчас или нет, – но отчаянно захотел попробовать.