давняя склонность европейцев и евроамериканцев представлять американских индейцев как воплощение в человеческом облике всего священного, что есть в «Матери-Земле», за последнее время еще усилилась. Этот феномен зародился в момент первого контакта, однако в наши дни он получает все большее распространение благодаря литературе о природе, экотуризму, альтернативным религиозным практикам и энвайроментализму в целом [Wall 2004: 97].
Ученые Латинской Америки отмечают, что
с момента открытия Латинской Америки как Нового Света этот дискурс характеризуется постоянным соотнесением ее с Европой, как бы ни позиционировалась при этом сама Латинская Америка – как идентичная или иная, аутентичная или воплощающая в себе Другого [Demuro 2012].
На Среднем Востоке, как показывает на примерах Криста Саламандра, обновление традиций, пусть и превращенное в товар, стало практикой самоопределения, как в случае с «жителями Дамаска, которые производят и воспроизводят (и продают) атмосферу “дамасковости”: концентрированную “аутентичность”, как они ее понимают, фальшивый снобизм по отношению к недавним обитателям города, живущим рядом с ними» [Salamandra 2004: 3]. Мощное воздействие мифа о корнях, вызывающего сильное национальное чувство, не слабеет от превращения его в товар. Так, например, Николя Маклауд указывает на огромное влияние фильма «Храброе сердце» (1995) на шотландскую молодежь. Этот американский фильм, режиссером которого и исполнителем главной роли стал уроженец Австралии Мел Гибсон, пробудил в молодых шотландцах подлинное «чувство идентичности» и «укрепил их интерес к шотландскому национализму» [Macleod 2006: 186].
Для мифологического воображения подлинные исторические факты и география не представляют никакой ценности. Русский провинциальный миф, так же как и мифы о подлинной Америке, Шотландии, Ирландии или Сирии, относит аутентичность к «невозвратному прошлому». Он растет из таких образов, как допетровская утопия у славянофилов и дореволюционная деревня у деревенских прозаиков, под воздействием чего в нем и формируются представления об истинном русском духе, который ради того, чтобы не угаснуть вовсе, должен существовать в отдалении от современных центров власти и культуры. Его место – в далеком прошлом и в столь же далекой глубинке. Михаил Бахтин пишет об «исторической инверсии», свойственной мифологическим формам, то есть об инверсии времени, превращающей образ прошлого в модель будущего: «Здесь изображается как уже бывшее в прошлом то, что на самом деле может быть или должно быть осуществлено только в будущем, что, по существу, является целью, долженствованием, а отнюдь не действительностью прошлого» [Бахтин 1975]. Сюжет мифа, как отмечает Бахтин, разворачивается где-то далеко и давно:
Чтобы наделить реальностью тот или иной идеал, его мыслят как уже бывший однажды когда-то в Золотом веке в «естественном состоянии» или мыслят его существующим в настоящем где-то за тридевять земель, за океанами, если не на земле, то под землей, если не под землей, то на небе [Бахтин 1975].
Культурный миф о провинции управляется тем же хронотопом. Славянофильская мысль существовала в рамках дуальной структуры «удаленности во времени и пространстве»: славянофилы находили формы социальной организации, наиболее подходящие для русского народа, в Древней Руси и видели свою миссию в «раскрытии древней, глубокой, могучей и загадочной сущности России, ее истинного духа» [Riasanovsky 1952: 156]. Интерес к провинции в начале XX века также объединял временную и пространственную перспективу, рассматривая провинцию как «заповедник народного духа». Под провинцией понимались территории, расположенные в удаленной российской глубинке, где можно соприкоснуться с прошлым России. Она воспринималась как нечто существующее «не сегодня и здесь… а вчера и там», удаленное как во времени, так и в пространстве от культурного и политического центра страны [Зайонц 2004: 428].