Либералы боялись политической свободы народа (К. Д. Кавелин), хотя именно политическая свобода привела бы к юридическому, правовому просвещению народа, преодолев архетипические идеи «карамазовского своеволия», идеи вольности-произвола. Ещё меньше способствовали этому народному просвещению консервативные или ультрареволюционные силы (вроде Бакунина или Нечаева), каждая из которых по-своему обожествляла народ. Скажем, Бакунин писал Нечаеву в 1870 г.: «Я беру сторону народного разбоя и вижу в нём одно из самых существенных средств для будущей народной революции в России»{289}
. После первой русской революции испуг перед разбушевавшейся стихией, как казалось, готовой поглотить личность, привёл к знаменитой фразе в «Вехах» о штыках, которые одни спасают просвещённый слой от народа. В этом же сборнике прозвучал отчаянный призыв к христианизации культуры как единственному средству цивилизовать и очеловечить её, а также — проклятия интеллигентскому «народолюбию». А уже после Октября стихию «народного бунта» стали оценивать очень по-человечески: негодуя, плача, переживая, восхваляя. Всё было. Для И. Бунина («Окаянные дни») и И. Шмелёва («Солнце мёртвых») революция и гражданская война — это восстание «орды», «дикарей», «готтентотов» и т. п. Хотя «дикари» клянутся книжной теорией Маркса, европейская книга, да и вообще Европа — под подозрением. Революционный почтмейстер в «Солнце мёртвых» у И. Шмелёва рычит: «Никакой заграницы нету! одни контриционеры… мало вам писано? Будя, побаловали… » Всё европейское моментально объявляется буржуазным. Как некогда славянофилы, начитавшиеся немецких книжек, мессиански настроенные русские революционеры-большевики учат теперь своих вчерашних учителей-европейцев социализму, которому у Запада же научились, отныне отвергая европейских социалистов как слабодушных, непоследовательных, не умеющих идти до конца. Большевики не испугались стихии, которой испугались свободолюбиво настроенные русские писатели и мыслители.Приведу слова Николая Бердяева, его впечатления от революции семнадцатого года: «Но что раскрыл из себя и обнаружил тот «народ», в который верили русские славянофилы и русские революционеры-народники, верили Киреевский и Герцен, Достоевский и семидесятники, «ходившие в народ», новейшие религиозные искатели и русские социал-демократы, переродившиеся в восточных народников? «Народ» этот обнаружил первобытную дикость, тьму, хулиганство, жадность, инстинкты погромщиков, психологию взбунтовавшихся рабов, показал звериную морду. Собственные слова «народа» нечленораздельны, истинные слова ещё не родились в народе… Мы приняли свою отсталость за своё преимущество, за знак нашего высшего призвания и нашего величия.
Но тот страшный факт, что личность человеческая тонет у нас в первобытном коллективизме, не есть ни наше преимущество, ни знак нашего величия. Совершенно безразлично, будет ли этот всепоглощающий коллективизм «черносотенным» или «большевистским». Русская земля живёт под властью языческой хлыстовской стихии. В стихии этой тонет всякое лицо, она не совместима с личным достоинством и личной ответственностью. Эта бесовская стихия одинаково может из недр своих выдвинуть не лица, а лишь личины Распутина и Ленина. Русская «большевистская революциям есть грозное всемирно-
Большевики надеялись использовать стихию в своих целях. А некоторые поэты и писатели так и считали, что стихия покорена и приручена. Даже скептик И. Эренбург в 1921 году в лучшем своём романе «Хулио Хуренито» вкладывал такие слова в уста «Великого Инквизитора вне легенды»:
«Конечно, исторический процесс, неизбежность и прочее. Но кто-нибудь должен был познать, начать, встать во главе. Два года тому назад ходили с кольями, ревмя ревели, рвали на клочки генералов, у племенных коров вырезывали вымя. Море мутилось, буйствовало. Надо было взять и всю силу гнева, всю жажду новой жизни направить на одно, чёт кое, ясное: стой, трус, с винтовкой, защищай Советы! Работай, лодырь, строй паровоз! Сейте! чините дороги! точите винты! Над генералами, над помещиками, подожжёнными в усадьбах, над прапорщиками в Мойке глумились, а потом ползали на брюхе под иконами, каясь и трепеща. Пришли?.. Кто? — я, десятки, тысячи, организация, партия, власть. Сняли ответственность. Перетащили её из изб, из казарм сюда, в эти её исконные жилища, в проклятые дворцовые залы. Я под образами валяться не буду, замаливать грехи, руки отмывать не стану. Просто говорю — тяжело. Но так надо, слышите, иначе нельзя…»
Ещё определённее и уже без всякого скепсиса писал в «Октябрьской поэме» Маяковский: