Вадим КОВСКИЙ
В ПОИСКАХ ПОТРАЧЕННОГО ВРЕМЕНИ, ИЛИ ВОСПОМИНАНИЕ ОБ ИМЛИ
Рубеж веков — время воспоминаний и автобиографий. Что-то среднее между тем и другим представляет и этот очерк; два десятилетия жизни, проведенные в стенах одного и того же учреждения, Института мировой литературы Академии наук СССР (ныне — РАН). История увлечений и разочарований, уходов и возвращений, конфликтов и компромиссов, длинная, как семейная жизнь, закончившаяся разводом. История института, проросшая в автобиографию. История, в которой так или иначе "отразился век", со всем его тоталитарно-пропагандистским вздором и цензурным удушьем.
Автор не претендует на масштабное изображение Института (в конце концов, и в то время, о котором пойдет речь, здесь работали замечательные ученые), а лишь рассказывает о том, чему был свидетелем и в чем так или иначе участвовал. Он заранее просит у читателя прощения за то, что находится в центре повествования и как бы занимается самоподачей: в мемуарном жанре, когда он склоняется к автобиографии, такое иногда бывает. С другой стороны, читатель вправе упрекать автора за конформизм: вероятно, следовало бы уйти из института раньше, чем накопился материал для подобных повествований. Правда, тогда они не были бы написаны...
Кстати, о читателе. Он (мы) ведь тоже не без греха и тоже на протяжении всего двадцатого века терпел и сотрудничал... Режиссер Марк Захаров, размышляя в "Новой газете" о последствиях многолетнего сожительства граждан со шварцевским Драконом, задается резонным вопросом: "Имею ли я историческое право целиком считать себя здоровым человеком? Нет, никак не имею". Трудно не присоединиться...
Автору не повезло — он попал в институт в исторически мертвый сезон, наступивший после известной "оттепели". В сезон частичного ремонта Системы, уже давшей трещины. Однако Система потому и системна, что целое так или иначе присутствует в каждой ее клеточке. Клеточкой был сектор истории русской советской литературы. С изучением в нем реальной истории Система боролась как могла. Но ведь и борьба с историей является частью исторического процесса. Автор всеми силами пытался уцелеть в бессмыслице происходящего и даже сохранить некоторый оптимизм. Время от времени он сбегал из ИМЛИ в "живую жизнь", чтобы глотнуть свежего воздуха. "Живой" и "мертвой" жизни посвящены в этих воспоминаниях некоторые интермедии и зарисовки, которые, надеюсь, не позволят читателю окончательно загрустить.
Из моего фрунзенского "далека" московский Институт мировой литературы Академии наук СССР виделся ареопагом, в котором заседали бородатые высоколобые мудрецы, достигшие вершин литературоведческой мысли. Постояв около длинной фигуры зазеленевшего от времени, с развевающимися на ветру бронзовыми волосами, Максима Горького, я с трепетом вошел в тяжелые двери старинного особняка Жилярди на Поварской, не зная еще, что мне придется провести в этом здании почти четверть века и пересмотреть многие мои романтические представления о собственной специальности.
К середине 60-х годов "оттепель" сошла на нет. Опять набирала силу цензура. После скандала с "Доктором Живаго" назревал новый, почище первого, - вокруг Солженицына. Исподволь готовились высылки неугодных писателей за границу. Завершилось и то счастливое время моей жизни в ИМЛИ, которое совпало не только с аспирантурой, но и с работой сектора А. Г. Дементьева над двумя томами "Истории русской советской журналистики". Сектор заседал раз в неделю, и каждое заседание было праздником. Оба тома "Журналистики" были изданы в 1966-1968 годах. После этого издания я уже получил возможность самым непосредственным образом наблюдать процесс, если можно так выразиться, "развития застоя".