Исповедуя противо-верие отверженных, «смыслоутрата» которых в том, что они не ждут свыше ни помощи, ни оправдания своей жизни и знают, что обречены исчезнуть по прихоти случая, «посторонний», однако, лишен задатков гордеца и не тщится научить уму-разуму окружающих. В семействе отщепенцев-«бунтарей» он тихоня, «маленький человек». Он не посягает на святыни, а попросту от них уклоняется, ими пренебрегает, и ему достаточно брести себе в сторонке от всех, как вздумается. «Антихрист» вселился в смирного обывателя. Он не собирается перевернуть все вверх дном в отместку за вселенский абсурд, а хочет, чтобы его оставили в покое и позволили насладиться тем, к чему у него еще не пропал вкус.
А вкус у «постороннего» пропал ко многому. Подобно тому как у других отмирают органы слуха и зрения, так у Мерсо омертвела чувствительность к нравственному кодексу окружающих, да и почти ко всем прочим правилам людского общежития. Духовно отсутствующий даже тогда, когда приходится надевать на себя бог весть откуда и зачем взявшиеся социальные одежды, он – голый человек на голой земле, индивид как таковой, остаток от личности после того, как из нее «вычтен» член семьи, клана, общества, церкви.
Недоумевающая наивность, «святая простота» Мерсо выглядят при этом не столько по-детски безгрешными, сколько старчески усталыми. В его «изумленном» взгляде на вещи сквозит горькая умудренность души разочарованной, уже постигшей изжитость и тщету окружающей цивилизации. Непосредственность ребенка не присуща «постороннему» изначально, а есть более или менее обдуманно избранное орудие обороны против закосневшего в довольстве собой, туповато-хитрого в своем самообмане мещанского здравомыслия, против того, что у Сартра звалось «недобросовестным верованием» «существователей». Здесь-то, в скрытой надломленности скептического «нас не проведешь», проскальзывающего в голосе Камю, заложено коренное различие между вольтеровскими «простодушными», детищами раннебуржуазного просветительского гуманизма, и «посторонним» – «гуроном» гуманизма трагического, позднебуржуазной поры. Естественная «инакость» у Камю – достояние существа скорее пост-гражданского, чем до-гражданского.
«Заключив в скобки» и отодвинув от себя граждански-нравственные понятия своего общества как скорлупу предрассудков, Камю словно вышелушивает беспримесное телесное ядро «постороннего». Моральное сознание оттеснено у этого «просто человека» влечением к приятному. Все остальные побуждения и тем паче обязанности, коль скоро они не приносят непосредственного физического удовольствия и выходят за пределы элементарнейших потребностей во сне, еде, близости с женщиной, отдыхе, воспринимаются Мерсо как досадное бремя. Его не занимает продвижение по службе и возникающая возможность зажить жизнью более подвижной, богатой впечатлениями. Столь же равнодушен он к любви, браку, сыновним привязанностям, дружбе – для него все это пустые слова. Он испытывает желание обладать женщиной, его тянет к загорелой машинистке Марии с соблазнительной тугой грудью. Но он искренне обескуражен, когда она спрашивает, любит ли он ее. С ней можно купаться и спать, все прочее Мерсо не касается. Впрочем, он согласен даже жениться на ней, если ей этого хочется, – ведь ему-то совершенно безразлично, отчего же не сделать ей приятное, хотя ему супружество ровно ничего не добавит к наслаждению ее телом. Будь это другая женщина и заведи он с ней подобную случайную связь, он так же, не раздумывая, не отказал бы и ей и так же не ощутил бы никаких семейных уз. Жил же он бок о бок с матерью так, будто они едва знакомы: за весь день они не находили друг для друга двух-трех приветливых фраз. Отупляющая усталость и сожаления об утре, пропавшем для прогулки, – вот, пожалуй, и все, что угнетало его в богадельне, куда он приехал просидеть ночь у гроба матери и потом проводить траурный катафалк до кладбища.
По сути, у Мерсо есть лишь одно пристрастие – не то чтобы духовное, но созерцательное: когда он не испытывает ни жажды, ни голода, ни усталости и его не клонит ко сну, ему приносит неизъяснимую усладу приобщение к природе. Обычно погруженный в ленивую оторопь, мозг его работает нехотя и вяло, ощущения же всегда остры и свежи. Самый незначительный раздражитель повергает его в тягостную угнетенность или жгучее блаженство. И дома и в тюрьме он часами, не ведая скуки или усталости, упоенно следит за игрой солнечных лучей, переливами красок в небе, смутными шумами, запахами, колебаниями воздуха. Изысканно-точные слова, с помощью которых он передает увиденное, обнаруживают в этом тяжелодуме дар лирического живописца. К природе он, оказывается, открыт настолько же, насколько закрыт к обществу. Равнодушно «отсутствуя» среди близких, он каждой своей клеточкой присутствует в материальной вселенной.