- Я хотел огласить письма, полученные бойцами из тыла, с их разрешения сделал выписки, - сказал Конюхов. И произнёс с благоговением: - Сейчас, если можно так выразиться, промышленность, сельское хозяйство в руках женщин, подростков. И все, чем мы воюем, их героизмом произведено.
- Правильно, - согласился Петухов. - Значит, не вы будете солдатам перед боем все разъяснять, за что воюем, а сами их жёны, дети. Это сильно получится, в самое сердце.
- Знаете, - сказал Конюхов, - война нас выучила такой любви к ним всем, которой человечество никогда не знало. Такой высокой, чистой, беспредельной.
- А как же, - сказал Петухов рассеянно, вспомнив в этот момент о письме матери, в котором она пишет, что работает теперь в мартеновском цехе печником, ходит на работу в отцовской стёганке, толсто подшитых валенках. В огненной пещере печи валенки тлеют, и, выскакивая из зева ремонтируемой печи, мать так же, как отец, охлопывает себя брезентовыми рукавицами, чтобы погасить и затлевший ватник. А сестра на шлаковой канаве у мартеновской печи...
- Так я ухожу, - поднялся Конюхов.
- Здравия желаю, - сказал невпопад Петухов, думая о сестре, о матери, о которых до этого он не думал, и совестясь, что мало о них вообще думал...
Ливень колыхался, тяжко шлепался на землю, разбиваясь в водяную пыль, дымясь этой водяной пылью. Ориентиры, выбранные Петуховым для огневых рубежей, еле виднелись, словно погруженные на дно водоема. Холодная вонь сырости проникала в дот, как от застойного, непроточного, покрытого зеленой ряской озера.
Мимо дота сапёры торжественно пронесли на носилках извлеченный неразорвавшийся крупнокалиберный снаряд. Несли словно раненого или покойника, шагая в ногу, как положено санитарам.
Хотя среди молодых солдат и командиров ходили разговоры о том, что от длительного ношения стальной каски волос редеет и лезет, а Петухов в последнее время стал задумываться о своей внешности, все же каску он носил для примера подчинённым. Только для отдыха он снял её, сидя в доте, и, вспомнив, почему снял, конфузливо снова надел и даже пристегнул брезентовый ремешок под подбородком как положено. И он подумал, что сейчас, когда он пойдет в роту, каска будет служить защитой и от дождя.
Петухов мысленно напряженно собирал в порядок распоряжения, которые он хотел отдать в роте. Но тут же поймал себя на том, что пренебрёг тем, в чем только что согласился с Конюховым, и будет правильнее, сильнее, если он сначала осведомится у командиров, какие соображения возникли у них в связи с обстановкой, примерит свои соображения к их соображениям и только тогда даст приказания, которые будут не только его собственными, а как бы советом всех командиров в его роте.
И, улыбнувшись самому себе, как бы одобрив самого себя, Петухов склонился, чтобы поднять с пола банку из-под консервов, в которую он сбрасывал пепел и кидал окурки. В боевом помещении на огневой позиции Петухов требовал от всех соблюдения уважительной чистоты. Но как только он нагнулся, внезапно все под ним разверзлось в огненном рёве, грохоте, и он ощутил падение словно в пропасть, стены которой рушились ему вслед, придавливая своей скалистой тяжестью...
От попадания снаряда перекрытия дота рухнули вместе с насыпанной сверху толщей глиняного грунта, выложенного дёрном и усаженного кустарником и двумя хилыми берёзками.
А по всей линии позиций началась артиллерийская канонада, не то предшествующая наступлению противника, её то вызванная с нашей стороны желанием выявить огневые средства врага.
16
Соня пришла на перевязочный пункт, куда Петухова отнесли солдаты, откопав его в доте, погребённого после разрыва тяжёлого снаряда.
Петухов выжил только потому, что смог просунуть ствол винтовки наружу и, вытащив винтовочный затвор, припав губами к металлу, дышал через канал ствола.
Теперь он лежал на носилках. Лицо его обросло щетиной, в ушах, на шее оставались следы глины.
- Что, хорош? - спросил он Соню.
- Да, - сказала она. - Для меня - да.
И, наклонившись, поцеловала в губы, как тогда лётчика.
- Это я так решила. Как увижу вас, сразу поцелую.
Морщась, испытывая головокружение, Петухов приподнялся, сел на носилках и пристально, отважно посмотрел ей в лицо.
Она смутилась и сказала:
- Я долго ещё хворала. Осталась одна кожа, а в ней кости. - Сняла пилотку. - Состригла под машинку, а то лезли, как на собаке в линьку. Некрасивая, да?
- Нет, - сказал он.
- Неправда. Не надо мне врать!
Он вышел из перевязочной палатки, опираясь на костистое плечо Сони, добрел до обгорелого остова немецкого гусеничного транспортёра с гробовидным стальным кузовом, прислонился к нему спиной и, непроизвольно дергая щекой, глухо рассказал ей все, что тогда пережил и снова переживал даже во сне. Рассказал беспощадно, будто о постороннем, чужом человеке.
Она внимательно и серьезно слушала, потом строго сказала: