Потом — воспоминание, переходившее в сновидение, яркое, как явь… После болезни Егор сидит в тепле, в горнице, и смотрит в окно… В вечерних сумерках закипает метель. За снежной провертью еле видна соседская изба. Раздерганная солома на крыше, черные стропила… Один вид этой крыши вызывает, тяжелую тоску…
Егор вглядывается в снежные промельки… Постепенно за движением метели становится различимым другое движение… В каком-то месте улицы снег начинает сгущаться, сворачиваться в столб, и столб этот, плотный, почти непрозрачный, плывет мимо, четко обозначаясь на темной соседской избе… Миновав ее, он скользит на пустошь, удаляется и долго еще видится вдали. За ним появляется другой столб и тоже медленно, словно независимо от метели, которая летит впромельк, плывет около соседской избы… Выйдя на пустые огороды, он удаляется вслед за первым, то же вполне еще видным… Потом — третий, пятый, десятый…
Егор приглядывается и начинает различать в снежных столбах фигуры людей… Они слегка пригибаются, и он понимает, что это солдаты в маскхалатах… Огромные, под самое небо… Один за другим скользящие на запад… Вдали они выстраиваются в цепь и все ниже пригибаются к земле. А рядом по улице идут новые и примыкают к далекому строю…
Теперь под их белыми халатами различается оружие… И вот лица проглядывают из капюшонов… Он всматривается… И узнает школьного друга Вильку Волжского, погибшего этой осенью под Волоколамском… Из всех знакомых он первым погиб. И теперь медленно, отрешенно скользит мимо, не опуская взора, глядя только вперед… Край белой каски и его профиль… Он удаляется, Егор смотрит вслед, не упускает, пока видит его в ряду других… А мимо все идут, идут… Все идут, идут… Идут, и уходят, и пропадают вдали…
Он проснулся утром. В избе тихо. Егор впервые по-настоящему очнулся от бреда, опомнился, почувствовал, что совсем отошел… Пора вставать.
Поднялся с кровати.
Ноги держали, и голова не кружилась. Оделся, подошел к кухонному окну. Пасмурно. Мельчайший дождь, и курганчик совсем зеленый, сочный, какой бывает лишь раз в году, весной, когда глаз еще не привык к зелени и радуется ей.
Вышел в теплый пар, в банную березовую туманность, заполнившую пчельник. Уже выскочили завертыши листьев, и земля крепко дышала перегноем, и ульи нетерпеливо гудели — на летках толпились пчелы, ждали солнышка.
Присел на ступеньку, придышался, пригляделся; побрел в огород. Возле омшаника дед вскапывал первую грядку, лопата еще не отчистилась, и на ржавь лип суглинок.
— Э-э… никак сокол вышел! А я вот от нечего делать… Сыра еще земля, тяжела… Да скоро полегчает…
Егор попросил лопату, но дед не дал и сам копать перестал… Скворцы пересвистываются, курлыкают, мяучат по-кошачьи. Егор смотрит на вершинку яблони, откуда поет птица, сам будто летит вверх — так невесомо тело и так легко в весеннем пару.
Под навесом омшаника дед набил трубку самосадом, чиркнул кресалом, с одного раза ловко поджег трут, запрятанный в немецкую гильзу, пыхнул горько-сладким дымком.
— Ну, сокол, чего там, в Москве, слышно про конец войны? Погнали-то немца шибко. В Румынию вошли — вон ведь как… Вроде только при Суворове наши туда заходили?.. Так чего у вас говорят?
Егор не сразу ответил. Что ж действительно говорят? Что такого, чего дед не слышал здесь?..
И почему-то вспомнилась учебная тревога в школе, и свежие надписи «газоубежище» на стенах, и разговоры о том, что перед концом фрицы могут… И он рассказал деду — и от собственных слов пожухла радость весеннего дня. Егор сгорбился, поднял воротник плаща.
— Чего под дождем стоишь? Иди под крышу.
Похрипывая трубкой, дед посторонился и оглядел внука новым каким-то взглядом.
Среди всех уже перенесенных испытаний, когда виделся конец, когда наступление пересекло рубеж страны, ожидание коварства, последнего подлого удара было нестерпимо, одна мысль об этом бередила сердце.
Дед присел на корточки, прислонился к двери омшаника, долго смотрел вдаль, за речку, где зеленел склон.
— Я немцев видал в ту войну… И на фронте… Да и тут были пленные… Что сказать? Люди как люди.
Облачко махорочного дыма долго висело в тихом воздухе, пока не изредилось под дождем.
— …Одного, помню, принесли в лазарет… Вся голова разворочена. Я санитаром был, помогал фельдшеру… Так, поверите ли, мозгов у раненого этого пригоршни две выгребли… Да, две пригоршни… Потом, конечно, рану промыли, зашили… И ведь какая штука — немец поднялся, присел на скамейку, дали мы ему самокрутку, покурил с нами, сказал, откуда родом… Да-а-а… Что семья есть, сказал… А ночью, понимаете ли, помер… Если б сам не видал — не поверил бы: совсем, почитай, без мозгов, а разговаривал… Да-а-а… И газы они тогда пускали… Но такого, как теперь, что-то не слыхать, чтоб чинили. Вовсе озверели. Чего натворили по всей земле… Хуже Мамая… Будто мозги им Гитлер вышиб, как у того немца, и г. . . в башку насовал.
Дед докурил трубку, постукал о кирпич. Снизу вверх посмотрел на Егора.