27 октября Елизавета открыла заседание парламента последнего для нее созыва. Его главной целью было собрать средства для отражения испанской интервенции; испанцы всего несколько недель назад высадились в Ирландии, чтобы поддержать мятеж Тирона против англичан. На открытии заседания всем стала очевидна слабость королевы: церемониальная мантия из бархата с горностаем казалась слишком тяжела для нее. Поднимаясь на трон, она пошатнулась и упала бы, «если бы какой-то джентльмен не подбежал к ней и не поддержал ее».[1264]
Однако, невзирая на слабое и стареющее тело, она сохраняла сильный разум. Накануне своего семидесятилетия Елизавета еще умела в нужных случаях продемонстрировать величие. 30 ноября во дворец Уайтхолл вошла делегация из 150 членов палаты общин для аудиенции с королевой. После того как собравшиеся опустились перед ней на колени и спикер произнес обращенную к ней речь, Елизавета ответила одной из самых прославленных речей за все время своего правления. Она поблагодарила членов палаты за верность и любовь к ней и объявила, что намерена и дальше печься об их благополучии. «Никогда на моем месте не будет королевы, – сказала она, – которая бы более ревностно относилась к моей стране, заботилась о моих подданных и охотнее пожертвовала бы собственной жизнью ради вашего благополучия и процветания, чем я. Ибо я не желаю ни жить, ни править дольше, чем мои жизнь и правление будут необходимы для вашего блага». Елизавета говорила пылко и убежденно, напомнив саму себя в Тилбери, когда она уверяла, что Господь даровал ей «сердце, которое еще ни разу не боялось ни внешних, ни внутренних врагов». Она сказала: «Хотя Господь высоко вознес меня, славнее всего для меня то, что я правлю, окруженная вашей любовью… Я не так рада тому, что Господь предначертал мне стать королевой, как счастлива быть королевой столь благодарных подданных». Как заметил сэр Джон Харингтон, «мы любили ее, ибо она сказала, что любит нас».Реальность противоречила этим изъявлениям взаимной любви. В декабре, перед роспуском парламента, Елизавета говорила о многих «странных поступках, кознях и замыслах» против ее личности и государственной власти.[1265]
В октябре таможенные служащие перехватили сундук, который некие лица собирались отправить во Францию. В сундуке нашли шкатулку, в которой лежало «изображение ее величества на металле и своего рода производное ртути, которое разъело металл». Владельцем сундука оказался некий Томас Харрисон, которого тут же допросили, желая знать, почему изображение королевы содержалось в ядовитой субстанции.[1266] Снова возникли подозрения, что причинить вред королеве собирались с помощью колдовства.[1267] Харрисон утверждал, что его заинтересовал сплав, из которого была изготовлена гравюра, и что он занимается алхимией, а не колдовством. Однако у него обнаружились тесные связи с католическими священниками во Франции, а гравюра с изображением Елизаветы была точно такой же, как на второй Большой государственной печати. Поскольку печать считалась высшим символом королевской власти, власти усомнились в словах Харрисона. Позже его обвинили в государственной измене и святотатстве.[1268]Завершая свою речь в парламенте, Елизавета сказала, что в конечном счете только Бог уберег страну от «опасности», а ее от «бесчестья».[1269]
Елизавета снова отождествила угрозы государству с угрозами своей чести. Ее девственность стала не просто ее личным выбором, но актом самопожертвования, на который она пошла ради своей страны.Елизавету все больше и больше донимали «вопросы о престолонаследии, о которых ей назойливо напоминали каждый день». Епископ Годфри Гудмен вспоминал, что «двор пребывал в большом небрежении, и создавалось впечатление, что всем в целом очень надоело правление старухи».[1270]
Министры все чаще обращали свои взоры на север. Больше нельзя было откладывать вопрос, который королева упорно отказывалась обсуждать: теперь все надежды и ожидания связывались с ее наследником, а не с ней.