Весьма забавно погрузиться внутрь пустых сфеноидных пазух, где природа обустроила косые отверстая; через них — воображаю я — зрительный нерв пробирался к мозгу, от которого сегодня осталась лишь полая форма. Две явно меньшие полости пропускали слуховой нерв; я вижу их с обеих сторон черепа, мне подсказывают, что это слуховые проходы. Не считая двух обломанных, сохранилась дюжина целых зубов. Мне нравится, как препаратор прикрепил челюсть, или лицевую часть, к мозговой части или черепу, не хромированными пружинами, которые своей индустриальной новизной лишали бы экспонат определенного очарования, а почти невидимой тесемкой из клееной кожи или пергамента, чей потемневший с годами коричневый цвет чудно гармонирует с общей цветовой гаммой. Наверняка именно так всегда и делали в конце девятнадцатого века; у меня под рукой сейчас нет современного черепа, с которым можно было бы сравнить этот, дабы удостовериться. Куда меньше мне нравятся две ровные дырки, механически просверленные в париетальной кости, которые портят природную естественность вещи. Они, думаю, служили для того, чтобы фиксировать весь скелет в якобы стоячем положены и; благодаря им сегодня я беру Марию-Луизу почти как боулинговый шар. Но эти дырки раздражают меня все же меньше, чем распил, который ради педагогических целей — мною вовсе не оспариваемых — позволяет раскрывать череп, словно шкатулку для рукоделия; впрочем, это сделано так, что, если не хочется, в него можно и не заглядывать. Когда Мария-Луиза обращена ко мне фронтальной частью, как сейчас, она, подобно прочим черепам, широко улыбается: озорно вздернутые рельефные скуловые кости позволяют вообразить скуластую девушку, которая охотно смеялась, демонстрируя безупречные зубы (совсем не похожие на те, что я вижу сейчас: очень редкие спереди).
Вот идеал — за исключением двух просверленных дырок, — к которому стремится Поль-Эмиль. Для него это будет концом безобразия. Ведь, если оставить в стороне редких специалистов-извращенцев, кто может установить эстетическую иерархию между черепом красавца и черепом урода? Кто знает, не перевернет ли смерть шкалу красоты, принятую живыми? И не обретет ли череп Поля-Эмиля в смерти привлекательную прямоту, изобретательную лаконичность и, наконец, гармонию, в которой ему отказывала жизнь?