Любовь ирландского простонародья придавала смысл существованию Печерина, однако отношения внутри ордена делались все суше и отчужденнее. Узкое образование новых братьев, ограниченность их кругозора вступала все в большее противоречие с высокими идеалами и умственными запросами, приведшими Печерина к католицизму. Вокруг него были уже не европейски образованные священники периода католического возрождения, вроде отца де Гельда, а ирландские католические попы, наспех подготовленные к исполнению определенного круга обязанностей. Кроме того, как и предполагал Герцен в повести «Долг прежде всего», проснулся его «старый враг – скептицизм, чем больше он смотрел из-за кулис на великолепную и таинственную обстановку католицизма, тем меньше он находил веры».
Крушение веры из-за разочарования в реальном воплощении идеала совершенно отлично от признания идеала ложным. Печерин не утратил идеала всечеловеческой любви и стремления к свободе духа, но увидел, что церковь не дает того, что обещает. Из церкви его уводили те же поиски личной свободы, жажда справедливости, стремление к бедности и ненависть к суетности, которые когда-то привели его в монастырь. Ему было душно в России и Европе 1830-х годов, теперь, к концу 1850-х, его душил монастырь. Он уже далеко не молод, но еще больше, чем в юности, его сжигает экзальтация, потребность величайших жертв во имя любви, стремление к абсолюту. Можно только догадываться, каким мучительным был душевный кризис пятидесятых годов, когда он пытался усмирить растущие сомнения бичеванием не только плоти, но самой души. Вскоре после встречи с Герценом Печерин стал писать записки, которые назвал «Записками сумасшедшего» («Mémoire d'un fou»). Название это было связано с эпизодом его сен-симонистского периода, который, видимо, произвел на него тяжелое впечатление. Он вспоминает о нем и в письме к Огареву, и в «Замогильных записках»: однажды в 1939 году, когда Печерин шел по улице Льежа, с длинными волосами, с бородой и «был неопрятен и очень непригож», ему повстречался человек с младенцем на руках. Ребенок загляделся на необычного путника, протянул к нему ручонки, а отец с досадой ему громко сказал: «Не смотри на него, это сумасшедший» («Laissons-le, c'est un fou!»). Возможно, что мысль о приближающемся безумии его посещала, когда наступал период страшных сомнений и новой жертвы. Он записывал: «Я маленькое существо, жалкое и телом и душой. Я мертвая собака. Я дымящаяся головешка, которую не желают потушить» (Сабуров 1955: 465).
Внутреннее пламя, сжигавшее его и требовавшее пожара и гибели, наружу не выходило. Он пытался искать указаний в писаниях великих аскетов. Аскетизм – самая доступная форма личного героизма, он не требует гражданского мужества. Судя по печеринскому кругу чтения и темам его проповедей, а также по воспоминаниям окружающих, аскетизм привлекал его до последних дней жизни. Жажда страдания во имя любви заслоняла реальность объектов этой любви. Сама сила чувства казалась указанием на существование каких-то высших сил, способных его породить. В переписке с князем Петром Долгоруковым, открывшей для Печерина путь к внутреннему возвращению в Россию, он приводит несколько выписок из своего дневника середины пятидесятых годов.
29 августа 1854 года.
События теснятся на арену мира! О нищета! О нужда! О самопожертвование! О мученичество! Все эти слова выражают страстное желание ненасытной любви к ближнему. До сих пор я обнимал только тени: когда же обниму я действительность?
Приведенные ниже записи 1856 года, полные исступленного отчаяния, были сделаны в месяцы его наивысшего ораторского успеха – 17 марта в день Св. Патрика его проповедь потрясала сердца, а между тем он записывал: