Клаудио сказал мне, что эпидемии производят большие опустошения в Шингу, так как приходится бороться не только с болезнью, но и с больными. Если за больным индейцем не присматривать, он не будет лежать спокойно, принимать пищу и, стоит только отвернуться, непременно выплюнет лекарство. Лишь уколы, которые болезненны, связаны с хлопотным процессом стерилизации и сложны сами по себе, внушают индейцам уважение как магическое средство, интересное и в то же время всесильное. Тем не менее все мы чувствовали, как их недовольство волною разливалось, по грязному полу хижины, перехлестывало через ящики, кружило вокруг гамаков и плескалось вокруг нас. Больные кайяби тосковали по дому и, не желая понимать, что мы стараемся для их же пользы, оказывали ребяческое неповиновение своим нянькам.
Это начало раздражать даже Клаудио.
— Вылезай из гамака, — сказал он как-то утром одному из воинов, — если ты был болен несколько дней назад, то еще не значит, что теперь ты не можешь встать и сделать два шага, чтобы взять еду. Сын мой кайяби, неужели ты думаешь, что я все время буду кормить тебя, как мать? — и, повернувшись к нам, воскликнул — Народ мой! О мой народ! Наказание мне с вами!
Где-нибудь в другом месте слова эти прозвучали бы напыщенно, но только не в этой хижине. Здесь недовольство индейцев сочилось, как ядовитый газ, через бездну непонимания, которая пролегала между двумя цивилизациями. Клаудио поступал подобно Флоренсу Найтингейлу, и я бы понял индейцев, если бы он напустил на себя святость и непоколебимую убежденность в божественной правоте своих поступков. Мы всегда благодарны милосердным людям, но в глубине души, под лоском христианства и цивилизации, ненавидим их святость. Однако этот толстяк в грязной, висящей мешком одежде на фоне всего этого убожества производил такое безотрадное впечатление! Он не питал никаких иллюзий и знал, что если и спасет сейчас индейцу жизнь, то через несколько лет индеец все равно погибнет от последствий его же Деятельности. Он не просил ни признания, ни даже помощи… Я не мог бы его ненавидеть. Но, быть может, индейцы смотрели на все иначе. Раньше гордый индеец считал себя властелином леса; теперь он был обязан жизнью чужестранцу. Горько было сознавать это.
Мы со своей стороны хранили молчание, окунувшись в атмосферу безысходности. Мы знали, что нашими стараниями кайяби скорее всего выживут, но это было все равно что выхаживать человека, который совершил попытку к самоубийству и намерен повторить ее, как только поправится. Недовольство и непонимание со стороны индейцев имели гораздо более глубокие причины, чем болезнь. Тут перед нами во всей полноте вырисовывалась проблема вымирания индейской расы. Мы старались помочь им, как могли, и знали, что усилия наши почти наверняка напрасны. Словно врачи в больнице для зачумленных, мы строго выполняли свои обязанности. Это была скучная жизнь. Работа и каменные лица. Сердитые молодые люди и горячие тирады — это возможно только там, где есть надежда.
Через несколько дней эпидемия почти прекратилась, и Клаудио решил на следующее утро обозначить где-нибудь на песчаном берегу в районе основного лагеря посадочную дорожку. Остальные должны были подождать еще день, а потом идти в Диауарум и сообщить летчику о перемене в наших планах.
Вечером, перед тем как расстаться, я принес из джунглей несколько птиц.
— Одну из них, — сказал я, — я убил специально для вас, Клаудио. Возьмите ее на дорогу.
Я глубоко уважал и любил Клаудио за его благородную деятельность по спасению индейцев. Это был один из тех пустяков, которыми я мог помочь ему.
— Нет, Адриано, нет. Оставьте ее себе. Она нужна вам самим.
— Бог с вами, Клаудио! Вы же не можете уйти на несколько дней в джунгли без пищи. Что вы будете есть в пути?
Глупо было говорить это.