— Да! — закричал Сахновский сердитым шепотом. — Да, конечно! Ни минуты не сомневаюсь: все вынесете! А кому нужна ваша твердость? В великомученики собрались? Так святцы набиты сверх всякого, не впихнуться… И не по времени — наша эпоха не уважает святых!
Мартынов долгую минуту всматривался в сверкавшие глаза Сахновского. Если кого и можно было обряжать в новые подвижники, так этого странного человека с худым, змеино гибким телом, огромными, как лопаты, ладонями, изможденным, неистовым лицом — хоть сразу пиши с него страстотерпца…
— Чего вы хотите от меня, Иван Юрьевич?
— Катайте немедленно заявление следователю, что во всем сознаетесь. Валите на себя все, что он навалит. Поймите: больше нельзя вам в камере!
— Я понимаю вас, — сдержанно ответил Мартынов. — Благодарю за заботу о моем здоровье. Мне лично больше улыбается быть честным, чем здоровым.
— Нет, — воскликнул Сахновский яростно и тихо. — Ни черта вы не понимаете, Алексей Федорович, ну — ни крошки! Не вам это нужно, а мне, всем нам — теперь понятно?
— Теперь все совсем запуталось, — признался Мартынов. Он попробовал пошутить, хотя разговор оборачивался слишком серьезно: — И вообще — в вас так переплетено добро и зло, Бог так перемешан с чертом, что иногда не знаю, что скрывается за вашими словами. Вы советуете мне клеветать на себя, вы, Иван Юрьевич Сахновский? А разве сами вы не устояли? Разве не прошли в отказчиках? Разве не отвергли ложь?
— Я! Сравнили тоже — я и вы! Нет, поймите меня правильно! Что я? Кому я нужен? Кому станет хуже, буду я или не буду? Так хоть умру, зная, что честен, — вот мой план. А вам он не годится, вы не имеете права думать лишь о себе, о своем маленьком человеческом благе — такова ваша судьба. Алексей же Федорыч, мне на вас — ну, как на человека: две руки, две ноги, одна голова — ну просто начхать. Не сердитесь — я от души! Да ведь голова у вас не одна, а единственная! И это страшное несчастье для всех нас, что такая голова валяется на вонючей тюремной подушке. Если те скоты, что выбивают у вас ложь, не понимают, так я понимаю, сами вы должны понимать. Не имеете вы права оставаться в тюрьме, вы должны работать.
— Должен, конечно, да вот беда — не дают…
— Бросьте, дадут — пожелайте только! Конечно, не директором института, а заключенным в особом конструкторском бюро, но работать будете. А сейчас это самое главное — чтоб вы работали! Да, понимаю, поклеп на себя, несусветное вранье — неслыханно, несправедливо, тяжело, да ведь все это — ваше личное несчастье, а что необыкновенные ваши мозговые извилины непоправимо заваливает тюремное дерьмо — это же беда всего нашего народа!
— По-вашему, то, что честных советских людей объявили врагами советского строя, — это лишь их маленькое несчастье, не трагедия всего нашего народа?
— Ах, да не придирайтесь к словам! Вы же отлично знаете, что я хочу сказать. Короче, вам надо принести эту жертву подлецам, раз уж попали в их лапы, — возвести на себя поклеп и делом, работой доказать, что в поклепе этом нет ни атома правды. Одно вам скажу, Алексей Федорыч, и от души — все думаю, дни и ночи над этим думаю: если арестовавшие вас забыли о пользе для страны, лишь престиж да власть на уме, так мы и в камере не должны об этом помнить. Не смеем забыть, ибо грош нам цена, если мы забудем о деле всей нашей жизни!
— Софистика! — устало проговорил Мартынов. — Как легко подлость прикрывается благородными словами. Ведь это все то же старье — цель оправдывает средства. Давайте спать, Иван Юрьевич, голова разламывается.
Сахновский вплотную приблизил к нему лицо, сказал очень тихо:
— Или вы еще надеетесь оправдаться? Вы и вправду вознамерились доказать следователям, что шпионажа не было? Думаете, их в самом деле интересует, был он или не был? Они не столь наивны.
— Что вы хотите этим сказать?
— Хочу спросить вас, прямо спросить: верите ли вы сами, что в этом бредовом обвинении сформулирована ваша вина? Может, вас изъяли совсем по иным мотивам, а шпионаж — формальность, предлог? Какая у вас тогда возможность оправдаться, если вас и не обвиняют в том, что является единственной вашей виной?
Мартынов лег и вытянул ноги, заложил руки за голову. Он ответил не сразу.
— Да, конечно, реальная моя вина в ином, я знаю. И объявить ее вслух они не смеют, ибо ни один здравомыслящий человек не найдет в ней ни грана преступления. Вот почему им понадобилась такая гнусная ложь, любая ложь, не эта — так другая, им все равно — было бы лишь гнусно… И что нет у меня выхода — думаете, не понимаю? Скажу вам правду: я не знаю, что завтра сделаю, может, и возьму на душу несодеянный грех… Ничего не знаю! Давайте спать, Иван Юрьевич, давайте спать, черт нас всех побери!