— Вы, очевидно, хорошо разбираетесь в уголовном кодексе?
— И не только в уголовном, — буркнул он. — Я по старой профессии — юрист. Правда, уже давно на партработе… А с вашими судьями когда-то приятельствовал. Что, впрочем, мне не помогло, скорей — наоборот.
Мы с минуту помолчали. Заключенный наверху рыдал на той же надрывной ноте. Я попросил:
— Если вы юрист, то расскажите, что означают мои статьи. Мне объяснили, но не уверен, что правильно понял.
Он оживился:
— Надо понимать, надо! Теперь эти пункты пятьдесят восьмой статьи будут сопровождать вас всю дальнейшую жизнь, станут важнейшей вехой вашей биографии. Итак, пункт восьмой — террор. Но добавленный к нему пункт семнадцатый устанавливает, что лично вы ни пистолета, ни ножа, ни тем более бомбы в руки не брали, а только сочувствовали террористам, были, стало быть, их идейным соучастником, когда они готовили покушения на наших испытанных вождей…
— Не было этого! — крикнул я. — Никогда не было!
— Надо было судей убеждать в своей непричастности к террору, а не меня. Продолжаю. Пункт десятый гласит, что вы болтун и высказывали антисоветские мнения другим людям, а о наличии таких ваших слушателей категорически свидетельствует пункт одиннадцатый, утверждающий, что организация трепачей в количестве не менее двух человек вела рискованные разговоры, в смысле — занималась антисоветской агитацией. И один из этих трепачей были вы. Теперь ясно? Хороший это пункт — десятый в пятьдесят восьмой статье. За любое сомнительное словечко в любой болтовне — тюрьма, вот его смысл. А для крепости, чтоб не выбрались скоро на волю, еще пункт восьмой навесили — это гиря на шею.
— Вы издеваетесь надо мной, Дебрев.
— Не издеваюсь, а разъясняю реальное положение, — холодно отпарировал он. — Уже доложил вам: судьи ваши народ серьезный и ответственный, знаю это по личному знакомству с ними. Уж если припечатают, так надолго… Не все вынесут такую печать. Вы, правда, по-современному, почти юноша. Хватит жизни и после заработанной десятки…
Я в ярости заметался по камере.
— Никакой десятки, слышите, Дебрев! Завтра напишу заявление и потребую немедленного пересмотра приговора. Меня освободят, вот увидите!
Он невесело покачал головой.
— Юноша, утешаете себя несбыточными мечтаниями. Заявление от вас примут только в том случае, если вы докажете, что вовсе не тот человек, которого судили, и фамилия ваша другая, и потому не хотите незаслуженно принимать чужой кары. Лишь в этом единственном случае вам дадут бумагу на заявление.
Я вернулся на свою койку и, подавленный, некоторое время молчал. Дебрев показал на потолок.
— И давно он?..
— Когда меня привели сюда, он уже надрывался. Почти сутки без перерыва.
— По голосу — молод. Ваших лет. Может, года на два-три постарше. Хорошо, что плачет. Молчаливая ярость может толкнуть на неразумные поступки.
— Неразумные? — переспросил я горько. — Какой вообще имеется разум во всем, что совершается в тюрьмах? Безумие, массовое безумие, всеобщее политическое умопомешательство!
— А вот этого говорить не надо. Не думайте, что у власти нет кары похуже десяти лет заключения. Говорю еще раз: вас пощадили, сняв закон от 1 декабря. А будете твердить насчет политического умопомешательства… В общем, держите себя в руках. И с незнакомыми не откровенничайте, а я ведь вам незнаком.
Мы еще помолчали. Парень наверху, вероятно, решил передохнуть. Но, помолчав минут пять, снова ударился в слезы. Дебрев с тоской сказал:
— Господи, до чего тошно! Хоть бы скорей на этап. Юноша, расскажите о себе: кто, что, откуда и почему?
— Почему бы вам не рассказать о своей жизни? Вы больше прожили, ваша биография интересней.
Он хмуро усмехнулся.
— Сложней, а не интересней. Запутанная, неровная, полная неожиданностей… Столько неоправданных поступков, столько неразумного. В общем, типичная жизнь людей моего круга и моего поколения… Вы не все поймете, у вас иная жизненная дорога — и проще, и справедливей. Говорите, я слушаю.