«Ах, нет… на самом деле, к сожалению, мой ребенок умер», – смогла я выдавить из себя, радуясь тому, что стояла ко всем остальным спиной и они не видели, как я силюсь сдержать нахлынувшие на меня эмоции.
«Ой, простите меня! Я не знала», – сказала она.
«Ну, разумеется. Нет-нет, вы ни в чем не виноваты, откуда вам было знать». Мне было больше неудобно за ее смущение, чем за свое собственное. Я сделала глубокий вдох и на выдохе начала заново.
«Как бы то ни было, давайте все-таки сосредоточимся на вашей дочери. Сейчас она для нас важнее всего. Я хотела бы заверить вас, что мы позаботимся о ней наилучшим возможным образом», – сказала я. От этих слов мои подчиненные оживились, и двое из них подошли к кровати, начав свой бесцеремонный осмотр. Один приоткрыл ей веки, чтобы посветить в зрачки фонариком с целью выявления признаков отека мозга, в то время как другой приподнял покрывало, чтобы обследовать кожу на предмет высыпаний, а затем придавил ей кожу на голени большим пальцем, чтобы оценить отек мягких тканей. Продолжая разговор с ее матерью, я параллельно размышляла о происходящем, упорно стараясь убедить себя в приемлемости их поведения, которое вызывало у меня явно неприятные чувства, хотя я и не могла понять почему. Я просто не могла отделаться от ощущения, что многое из того, что мы делаем, является непозволительной грубостью. Грубостью по отношению к ее телу, грубым нарушением ее личного пространства. Все это делалось исключительно из благих намерений, однако без какого-либо участия с ее стороны, без ее разрешения, из-за чего у меня сложилось стойкое чувство, что мы лишаем ее всякого человеческого достоинства.
Наконец, мы покинули ее палату через полтора часа после начала обхода. Когда мы перешли к следующему пациенту, я недоумевала, как вообще я смогу найти в себе силы и самообладание, чтобы разобраться с еще четырнадцатью критически больными пациентами.
Сказать, что в тот день после обхода я чувствовала себя выбившейся из сил – это ничего не сказать о той всепоглощающей свинцовой усталости, которая навалилась на мои плечи. Печень казалась тяжелой и пульсировала, у меня была одышка, а от того, что я разговаривала гораздо больше обычного, меня еще долго преследовала боль. Я была одержима беспокойством за своих пациентов: я только и думала, что об их несчастных близких, когда ехала в машине домой, когда принимала душ, когда лежала в кровати. Мне было неприятно на душе после всех тех мелких унижений, через которые приходилось проходить нашим пациентам на моих глазах, и я пыталась понять, в какой момент и почему у нас все пошло наперекосяк.
Я думала о нашем четвертом пациенте в то долгое утро – молодом мужчине, у которого была привычка вкалывать себе героин. У него была весьма предсказуемая вялотекущая инфекция сердечного клапана, ставшая следствием тех явно антисанитарных условий, в которых он вводил себе наркотик. Представлявший пациента резидент был особенно возбужденным, когда описывал темно-красные полоски в ногтевых ложах на пальцах рук и ног пациента, которые представляли собой точечные кровоизлияния, а также крошечные уплотнения, которые прощупывались в подушечках пальцев, известные как узелки Ослера. Его энтузиазм объяснялся тем, что на протяжении многих лет учебы он читал и слышал про подобные симптомы и лишь теперь смог видеть их проявление у настоящего пациента.
В мединститутах мы не изучаем людей – мы одержимо изучаем болезни. Мы запоминаем их признаки и симптомы, чтобы узнать их, когда они проявятся в наших будущих пациентах.
Превозносились сами болезни. Именно в них заключалась наша миссия, наше предназначение. Мы мучили себя, исследуя их, тратили на это годы своей жизни.Теперь мои подчиненные, в чьих мозгах были старательно отпечатаны страница за страницей клинические признаки и лабораторные показатели, характерные для любой возможной болезни, накладывали эти страницы, словно трафареты, на своих пациентов, пытаясь подобрать наиболее подходящий. Эти страницы стали для них фильтрами, через которые они видят мир. Пациенты стали для них лишь пустыми полями, свободным пространством, в котором размещались болезни.