Заключённых перевозили без спешки. А им самим и вовсе некуда и незачем было торопиться. У Сани было время поинтересоваться историями тех, с кем сводила его на пересылках судьба.
Настроение Сани никак нельзя было сравнить с тем, что испытывал он летом 1945 года, когда был ещё «молодым» заключённым. Теперь не было впереди такого пугающе огромного груза лагерных лет. В арестантских вагонах, вообще во всей этой обстановке, он чувствует себя легко и привычно, выглядит хорошо, полон сил и очень доволен последними тремя годами своей жизни.
Конечно, конец срока может оказаться очень тяжёлым — «куда попадёшь и как устроишься», но, как говорит пословица: «всё что делает Бог — всё к лучшему».
Кормят их в дороге и на пересылках довольно прилично. Разумеется, не так, как в «шарашке», и Солженицын, чтобы компенсировать это ухудшение, пробует бросить курить.
Первое знакомство с Азией. Впервые любуется он «благородно-красивым Уралом». Впервые проезжает мимо обелиска «Европа — Азия».
Но вот и конечный пункт их назначения. Экибастузский лагерь. Внутри треугольника: Караганда — Павлодар — Семипалатинск. Голое, пустынное место с редкими строениями.
И началась у Сани с середины августа 50-го года жизнь, очень сходная с той, что была у него пять лет назад, когда он находился в лагере при кирпичном заводе в Новом Иерусалиме.
Но если тогда он «судорожно, торопливо и с кучей ошибок пытался устроиться поинтеллигентней, получше», то теперь он уже ко всему внутренне приготовлен, к жизни значительно менее требователен. «Оленьи рога» уже обломаны, а «оленьи ноги» успели сослужить ему достаточную службу. И как он будет устроен здесь, Сане кажется не столь уж важным. «Пусть идёт всё, как оно идёт», — напишет он мне уже из лагеря. И поделится со мной, что стал верить в судьбу, в закономерное чередование везений и невезений, что «если во дни юности дерзко пытался подействовать на ход своей жизни, изменить его», то сейчас ему это «часто кажется святотатством».
На фронте капитан Солженицын, хотя и хотел узнать народ, не был на это способен. Вверенный ему «народ», его бойцы, кроме своих непосредственных служебных обязанностей, обслуживали своего командира батареи. Один переписывал ему его литературные опусы, другой варил суп и мыл котелок, третий вносил нотки интеллектуальности в грубый фронтовой быт. Эти люди не жили для него своей самостоятельной, собственной внутренней жизнью.
А тут вдруг он понял, что в данных обстоятельствах он человек, как тысячи других, со своими маленькими, почти ничтожными возможностями. Отсюда — и будь что будет!..
Снова Саня, как когда-то в Новом Иерусалиме, — простой рабочий. «От резкого изменения образа жизни сильно устаю», — пишет он, но надеется, что постепенно привыкнет, втянется… За один только «хвостик августа» он успел стать таким смуглым, каким никогда не был. Поселили Саню в 9-м бараке, где и Иван Денисович будет жить. Вагонки с нарами в два этажа.
Моё состояние всегда во многом определялось тем, что мне напишет Саня, что скажет на свидании, что я прочту в его глазах… Но пришло первое письмо из далёкого Экибастуза, и я узнала: видеться нам теперь вовсе не придётся. А ведь за последние годы установился определённый ритм жизни, предусматривающий встречи, хотя бы и в несколько месяцев раз… А в промежутке — воспоминание о прошлой встрече и ожидание будущей.
До сих пор Саню от меня отделяло только время и ничто больше. Время от встречи до встречи, от письма до письма… А где-то вдали виделось письмо «с конечной станции» и встреча, которая не оборвётся словами надзирателя «свидание окончено». Теперь свиданий нет и письма будут приходить только дважды в год… Нас разделило не только время, но и пространство!
Постепенно к ощущению этой географической отдалённости присоединилось ещё и чувство другой отдалённости, которая объяснялась не только тем, что письма Санины были редки, но и тем, что писал их человек каких-то совсем других настроений, совсем новый для меня Саня.
Я знала своего мужа как человека, активно вмешивающегося в свою жизнь. А тут он сообщает, что мог бы написать на старое место работы, где когда-то обнаружил, насколько крепки его математические «оленьи ноги», и его, вероятно, взяли бы… Но… стоит ли?
Как это было несвойственно ему раньше! Вместо буйной воли — пассивное ожидание: будь что будет… Смирение… Покорность судьбе… Фатализм… «Может быть, такая вера в судьбу — начало религиозности?» — задаёт он вопрос и тут же отвечает: «Не знаю. До того чтобы поверить в бога, я, кажется, ещё далёк».
Слово «бог», хоть пока ещё с маленькой буквы, всё чаще им упоминается. В декабрьском письме 50-го года: «Не болел ещё здесь, слава богу, ничем, дал бы бог, и дальше не болеть».
У Солженицына есть так называемые любимые мысли, вынашиваемые им годами. Они повторяются и в его письмах, и в его произведениях. Одна из них родилась у него ещё на фронте, была пронесена через лагерные годы и нашла своё завершённое выражение в романе «В круге первом» в главе «Немой набат».