Теперь она шла перед ним на цыпочках по темному сырому коридору. А он, следуя за ней, стараясь не шуметь и одновременно глядя, как она движется со всей осторожностью, на которую способна, опять без труда догадался: если Клелия Тротти и была под надзором, то этот «надзор» велся преимущественно в доме. Синьора Кодека и ее супруг (она — учительница начальных классов; он — кассир в Аграрной кассе, оплоте земельной буржуазии города) — это они были настоящими тюремщиками Клелии Тротти. А ОВРА? ОВРА прекрасно знала, что делает. Оставив шестидесятилетнюю поднадзорную под домашним наблюдением двух супругов — явно слишком добропорядочных граждан, чтобы допускать визиты подозрительных лиц к своей «неудобной» родственнице и постоялице, ОВРА ограничивалась тем, что наведывалась сюда время от времени; в промежутках же спала спокойным сном.
Они вошли в столовую на первом этаже. Бруно огляделся вокруг. Так вот где, сказал он себе, Клелия Тротти проводит большую часть своих дней, выходя лишь затем, чтобы дать уроки соседским детям! Вот ее тюрьма!
Дешевая, блеклая мебель, однако не лишенная некоторой нелепой претенциозности; выцветший, заляпанный чернилами кусок зеленого сукна, прикрывающий стол посередине комнаты; стеклянная люстра под муранское стекло; диплом счетовода с выведенным витиеватыми готическими буквами именем хозяина дома, Эваристо Кодека, гордо висящий между убогими картинками с альпийскими и морскими пейзажами; темный силуэт огромных напольных часов, издающих сухое, звучное, угрожающее тиканье; даже луч солнца из единственного окна, выходящего на внутренний садик, проникал наискось в комнату, выхватывая с противоположной ее стороны, в центре неказистого жесткого плетеного диванчика, голову лошади, написанную маслом на конопляной наволочке большой подушки; и вот, наконец, с противоположного края стола улыбается с виноватым видом, как бы прося о снисхождении, старая революционерка, собственными глазами видевшая Анну Кулешову и Андреа Косту, беседовавшая о социализме с Филиппо Турати, сыгравшая не последнюю роль в знаменитой «Красной неделе» в Романье в 1914 году и теперь вынужденная говорить приглушенным голосом, едва слышно, иногда поднимая глаза к потолку в знак того, что с верхнего этажа в любой момент могут спуститься шурин или сестра, застать их, прервать беседу, — или застывая молча, с поднятой рукой, прижимая указательный палец другой руки ко рту (в одну из таких пауз хрипло пробили часы; из сада приглушенно доносилось квохтанье кур), совсем как школьница, боящаяся, что ее поймают врасплох… На этом дне колодца, в этом предательском логове все говорило Бруно о скуке, равнодушии, долгих годах мелочной, бесславной изоляции и забвения. Но тогда, не мог не спросить он себя, тогда стоило ли действительно вести себя в жизни всегда столь отличным образом от того, к примеру, как вел себя депутат Боттекьяри, если всеобщее прогрессирующее оцепенение, время, истощающее и выхолащивающее все и вся, все так же могло продолжать свое разлагающее действие? Клелия Тротти так и не согнулась, ее душа так и осталась незапятнанной; депутат Боттекьяри же, напротив, хотя и не вступил в ряды фашистской партии, в полной мере участвовал в жизни общества в свои зрелые годы и даже был принят в члены правления Аграрной кассы — никто не жаловался и не возмущался этим. Так вот, если подводить итоги, кто из двоих был прав в жизни? И зачем он явился столь поздно, как не для того, чтобы убедиться, что лучший мир, справедливое гражданское общество, живой пример которого и одновременно реликт являла собой Клелия Тротти, никогда уже не вернутся? Он смотрел на нее, жалкую преследуемую антифашистку, убогую узницу, и никак не мог отвести глаз от заметной темной полосы на тонкой морщинистой шее, полосы, шедшей под собранными в узел на затылке седыми волосами. Какой помощи, спрашивал он себя, продолжая смотреть на эту жалкую, плохо вымытую шею, мог он ожидать от Клелии Тротти, от Ровигатти, от убогого кружка их друзей, неизвестно, существующего ли вообще? Боже правый! Ему надо было закончить этот гротескный разговор, как можно быстрее убраться восвояси, начать внимательнее прислушиваться к советам, которые неустанно твердил отец. Конечно. Почему бы ему не послушать отца, хотя бы на этот раз? С сентября прошлого года отец не упускал случая настойчиво убеждать его переехать в «Эрец»[36]
, как он сразу привык говорить, или в Соединенные Штаты, или в Южную Америку. Ты молод, говорил отец, у тебя вся жизнь впереди. Поэтому он должен эмигрировать, покинуть Феррару и Италию, пустить корни в другой земле. Если он захочет, еще есть возможность, по крайней мере для него. До следующего лета Италия наверняка не вступит в войну; и никто не откажет в выдаче паспорта еврею из освобожденных…[37]