Федор Матвеевич с братом играли в шахматы; Лиза с тетушкой, матерью и Катериной Никитишной сидели за преферансом. Данаров бывал у нас почти каждый день. Его хандра, его раздражительность часто наводили печальную тень на мою любовь. И теперь, когда он знал, что любим глубоко, он не переставал мучить меня подчас мелочными капризами, желчными выходками, перемешивая их с пламенными выражениями страсти.
Лишнее слово с Александром Матвеевичем вызывало у него вспышку незаслужен-ной ревности, веселая улыбка на лице моем была предметом иногда самых горьких укоров в эгоизме и спокойствии с моей стороны, тогда как он страдает, тогда как он подавлен гнетом самых безрадостных сомнений. Его бесила невозможность оставаться со мной наедине, бесила дурная погода, бесила даже самая любовь его ко мне… Он жаловался на мою осторожность, преследовал названием малодушия мои старания скрывать чувство от посторонних.
Он бросал меня попеременно от досады к грусти, от блаженства быть любимой к тоске разочарования, он томил, дразнил мое сердце с неподражаемою тиранией, и в то же время умел заставить любить себя страстно. Чего хотел он? Чего требовал? Я теряла голову.
Наконец выдался ясный денек, в который положено было отправиться после обеда в Заказ. К Данарову послали с утра записку просить его обедать.
После завтрака мы все, кроме тетушки, занятой хозяйственными распоряжениями во внутренних комнатах, собрались в гостиной и толковали о предстоявшей прогулке.
— А вы, маменька, с нами? — спросила Лиза Марью Ивановну.
— Ну нет; ведь это далеко, я устану, — отозвалась Марья Ивановна, — да и шутка ли забраться туда сейчас после обеда.
— Вы приезжайте после, в экипаже Данарова, вместе с чаем и другими припасами.
— Мы едем в Заказ! — сказала я весело входящему Мите.
— И я с вами, — отвечал он.
— Да уж как тебе не с нами! — вмешалась Лиза. — Генечка идет, а ты останешься, возможно ли это?
— Сестра! ты опять! — сказал он почти грозно. Это обратило на него общее внимание; Лизу поддерживали Федор Матвеевич и брат его. Один только Данаров не преследовал Митю. Он сидел молча и задумчиво чертил карандашом по листу бумаги.
— Вы рисуете? — спросила я его.
— Когда-то рисовал, только очень давно.
— Нарисуйте что-нибудь.
Он взял чистый лист и в непродолжительном времени искусною рукой набросан был ландшафт: по крутому берегу, кое-где усеянному мелким ельником, вилась дорога; вдали, на возвышенности, виднелись крыши строений, из которых резко выдавался большой барский дом с полуразрушенным бельведером. Данаров сумел дать особенный запустелый вид этому зданию. Оно стояло в тени. Ни струйки дыма из белых труб его, тогда как другие домики топились, и свет падал на их окна.
Между тем, пока рисунок переходил из рук в руки, на другом листе бумаги под карандашом Данарова явилось смеющееся лицо Марьи Ивановны. Сходство было разительное.
— У вас талант, Николай Михайлович, — сказала я, подходя к нему, — и вы…
— Что я? — подхватил он, — зарыл его в землю?.. До таланта далеко. Талант подавит все мелочные желания, все фальшивые стремления и увлечет человека к его назначению, даже против всех усилий его воли… Талант — то же, что страсть, неудержимая, неодолимая!..
— Неужели вы думаете, что страсть не может быть уничтожена ни силою воли, ни обстоятельствами? А время? Разве не ослабляет оно всего? притом же у судьбы есть такие средства, против которых не устоит никакая страсть. Замучит человека, исколет булавками, если не сладит с ним большое горе.
— Что вы называете большим горем?
— Те бури жизни, которые набегают на вас мгновенно и шумно; потери, несчастья, которых не нужно ни таить, ни объяснять, в которых всякий принимает участие, где нет места ни обвинению, ни суду людскому.
— А все прочее, по-вашему, малое горе?
— Малое в отношении к людскому участию.
— Да стоит ли хлопотать о нем? Разве не довольно с нас участия того, кого мы любим, кто понимает нас? Я знаю, что заставить друга погоревать, пострадать нашим горем доставляет хотя горькую, но высокую отраду… По степени этого страдания узнается сила его любви… Вот отчего мне тяжело твое веселье; вот отчего я мучу тебя моими сомнениями… — продолжал он вполголоса, заметив, что нас не слушают. — Я желал бы сделать тебя счастливою только моим счастьем; но думать, что ты обойдешься без меня, эта мысль давит меня!..
— Друг мой! ты можешь быть доволен: мое счастье связано с твоим, мое спокойствие улетело…
— О моя милая, не обвиняй меня! у меня вся надежда на силу любви твоей, и эта надежда кажется мне обманчивою!.. Ты опутана такими крепкими сетями ложных поня-тий; я боюсь, что страх людского суда вскоре станет между нами неодолимою преградой.
Вместо ответа я посмотрела на него с тоской, желая понять все, что казалось мне в любви его темным и загадочным…
— Неужели ты не веришь? — продолжал он с каким-то отчаянием.
— Чему должна я верить?
— Тому, что живет здесь, в моем сердце — любви моей, Генечка!
— А что же, если не это, дает мне силы выносить тяжелые минуты безнадежности?