Догадалась одна Раиса, да Воронцов, наверное.
Когда возвращались из кино, Раиса поинтересовалась злорадно:
— Получила от шелеспера своего? Так тебе и надо. Ему-то польза, ты об… с ног до головы, да еще мужика из-за него хорошего прошляпила, счастье свое, из-за бабьей дури.
Галина не возражала, не оправдывалась. Хорошо еще, что Раиса себя в грубой, разбитной буфетчице не узнала. Если б узнала — конец дружбе бесповоротный. Но оказалось, ошиблась тогда. Через много месяцев как-то вспомнили в разговоре Братскую ГЭС. Раиса в котловане на стройке ее работала. Смешные истории рассказывала, веселые, и вдруг, ни с того ни с сего, про ребят, студентов из Литинститута. Двое. Приехали на ГЭС жизнь изучать и денег подзаработать. В бригаду их взяли. Ребята как ребята, неплохие даже вроде были. А когда вернулись в Москву, книжку написали — и про героизм, и про трудности в этой книжке было, как положено. Но только вот кашеварку Любку приложили — мол, грубая, некультурная — и намек, что подворовывала. А чего там подворовывать было? Может, самый большой героизм у Любки той как раз и был. Наготовь на всех на морозе, да притащи в котлован на себе, да по три раза в день — завтрак, обед и ужин — на пятнадцать лбов, и чтоб вовремя, а то отматерят так, что не забудешь.
Любка прочитала, плакала, на некультурную больше всего обиделась, а откуда ей культурной быть, девчонкой из-под Ярославля, из деревни глухой, по оргнабору в Сибирь поехала. В общем, «студенты вроде твоего шелеспера оказались, не клевал их жареный петух в темечко, и что почем, и что к чему — не понимают. Мне вот наплевать, что он про меня наворотил, — сказала Раиса, — а вот за тебя обидно, и что правды настоящей нет. Похоже на правду, а не правда. Другое дело — вот про того пропащего, помнишь, смотрели, что к матери в очках черных приходил, от стыда, что узнает. Вот это правда, сама таких встречала».
Раиса права была. Все, что увидела, походило на правду. И поселок похож, и быт его, и людей знакомых угадала в героях. Но это была какая-то куцая правда, которая и ей открылась в первые месяцы жизни, очевидная, доступная каждому, а та, другая, что узнала много-много позже, может только сейчас, оказалась и страшней и прекрасней. Не раскрылась она, видно, ему. Да и как могла раскрыться, когда всего две недели пожил.
— Ты видела картину? — небрежно, будто о пустяке речь шла, спросил Максим, разливая по стаканам шампанское.
— Видела.
— И что? — протянул ей стакан.
— Ничего. Фильм как фильм. Интересный.
— Не густо, — усмехнулся самолюбиво. — Ну что ж, за нашу встречу.
Выпили молча, до дна. Боясь глядеть в это постаревшее, проклятое лицо, что помнила все долгие годы другим, Галина, чтоб занять руки, не сидеть в неловкой, деревенской какой-то, неподвижности, начала водить пальцем по краю стакана. Стекло отозвалось долгим унылым звуком. Звук был так тягуч, так печален, что подумала: «Выдала себя им, словно из сердца случайно вырвался». Она испуганно отдернула руку, и стакан тотчас умолк.
«Значит, вот как это просто бывает. Не проходило дня, чтобы не думала о нем; тысячи раз воображала, как встретятся когда-нибудь, придумывала слова. А теперь сидим вот рядом, совсем близко, и говорить не о чем».
— Иди сядь здесь, — позвал Максим.
Покорно, подчиняясь ему, как, знала, никому подчиниться бы не могла, встала, пересела на кровать. Он обнял покровительственно и уверенно, прижал к себе легко.
— Ну, как ты? Как жила все это время? Как живешь?
— Хорошо.
— Муж не приехал?
— Нет.
— А другого не нашла?
— Нет.
— Почему?
— Не знаю.
— Но ведь трудно одной, наверное?
— В Кишиневе труднее было.
— Возвращаться не думаешь?
— Пока нет.
— Ох ты, синица моя, — прижался коротко щекой к ее уху и отстранился тотчас.
— Почему — синица?
— Да вот одна грозилась море поджечь, — положил ладонь на руку, сжал осторожно, словно птицу поймал. — С этой, как ее, администраторшей, дружишь?
— Дружу. Раиса ее зовут.
— Да. Вспомнил. Страшная баба, первобытная.
«Это у тебя в фильме она первобытная, а на самом деле одинокий, добрый и не очень счастливый человек», — хотела сказать и не решилась. Может, после этих слов придется встать и уйти, оторваться от плеча его, от ласково-покровительственного объятия. Понимала, что вот так, с небрежной забывчивостью, приголубливают своих преданных кошек и собак добрые, озабоченные делами и думами хозяева. Понимала, но уйти не могла, и знала, что случилось самое плохое: увидела его и предала себя, Раису, Воронцова, всех предала, ради жалкого его внимания.
Они сидели рядом, молча, неподвижно. Далекие, как только далеки могут быть люди, спавшие когда-то вместе, и думали каждый о своем, и то единственное, что могло их вернуть друг другу, — правда — разделяло их своей невысказанностью.
На улице поднялся ветер, шумел тяжело мокрыми ветками. За стеной раздались шаги, Саша ходила по комнате.
«Пора уже идти обедать, наверное», — подумали одновременно и остались сидеть.
МАКСИМ