Проходил по переулку патруль, и тут под самым старшим Валей Селезневым обломился сучок. Немцы дали несколько очередей по кроне дуба. И посыпались мальчики с криком вниз, как сбитые птицы…
С утра Николай Николаевич чувствовал себя плохо: ныл бок и крутило ноги, а теперь особенно сильно болела голова — переволновался, наверное. По правде говоря, после этих очередей по кроне дуба он все время болел: то отказывали почки, то отнимались ноги, то не работала простреленная рука, и когда боли одолевали, Дударин жалел, что не остался навсегда двенадцатилетним, как его товарищи, скошенные немецкими очередями. Каждый должен умирать в свой час.
Но жизнь брала свое, горькие минуты проходили, и он ценил жизнь дорого, как могут ее ценить те, кто возвращается из небытия.
Сотни раз прокручивал в памяти Дударин тот давний день. Что было в нем, когда горячие осы прошили его насквозь? Только не страх. Всплеск огня ослепил, швырнул в какую-то розовую пропасть, и он заскользил вниз к родному и близкому — к матери. И больше уж ничего не помнил. Это уж потом он стал думать, откуда взялась мать? Ведь она умерла еще до войны, и его воспитывала старшая сестра Мария. Но он хорошо помнит всплеск огня и полет к родному, близкому — к матери. Видно, он уходил к той, от кого пришел на эту землю.
Когда фашисты ушли и плачущие женщины бросились к расстрелянным, из четверых ребят только он, Коля Дударин, еще дышал. Его внесли в дом, но никто не верил, что он будет жить.
Сестра Мария выходила, а позже она сумела переправить его к родственникам на хутор. За выздоровление брата Мария заплатила многим; она не дружила с парнями, не вышла замуж и все время, как утушка за цыпленком, долгие десятилетия ходила за хворым братом.
Через девять месяцев Коля Дударин поднялся с постели. Это было весной, в мае, когда исходили печалью и зарастали бурьяном заброшенные поля и когда буйно, не признавая войны, цвела черемуха, и от ее запаха дурело все то немногое, что осталось в живых.
Как-то ночью загудела, задрожала земля, будто началось великое извержение вулкана, в стороне города поднялось огромное зарево — стало видно как днем. Утром вода в реке превратилась в темно-красную от крови, а потом несколько дней несло трупы.
Разве можно забыть все это? В каком уголке памяти сердце может найти отдых?
Дударин тяжело вздыхает и вытирает пот с лица. Солнце высоко, от занесенной из желтых далеких пустынь пыли першит в горле, щиплет в глазах, точно от перца.
Николай Николаевич поднялся и медленно пошел назад к дому. Тропинка крута, и шел он тихо, но сердце билось так гулко, с таким трудом толкало по жилам загустевшую от жары кровь, что у него темнело в глазах.
На площадке, уже наверху, Дударин остановился. С крутого берега далеко открывалась река, утыканная, как свечами, полосатыми бакенами. А еще дальше тянулись поля сине-зеленые, расчерченные белыми дорогами, несущие на себе зерна и плоды. Со стороны магистрали послышался мощный рев, и вот на мост выкатили комбайны. Они шли друг за другом с гудящей радостью и старательностью, они уходили в знойную степь, к полям.
В переулке бегал маленький «Беларусь» и растаскивал распиленный ствол, корневище было погружено в тележку.
Подошел потный, возбужденный работой Кудесник.
— Кажись, управились, — вытирая платочком лицо, произнес он. — А то он всех деморализовал, точно наша прошлая жизнь низверглась. Брагин-то совсем расхворался. Я из той вон части, — он показал на самый большой чурбан, — как дуб слегка подсохнет, начну основную фигуру вырубать. Хочу эскизы вам показать. Я это давно задумал, и эскизов у меня много.
— Чего задумал-то? — не понял Дударин.
— Я же говорю, что фигуру хочу вырубить в честь вас, расстрелянных, символизирующую жизнь, мир. Поставим во дворе, рядом с мемориальной доской.
Дударин посмотрел на зияющую в асфальте, похожую на воронку от взрыва, яму, оставшуюся после корневища дуба.
— Земли бы нужно, — сказал он Кудеснику, кивая головой в сторону ямы.
— Повезли корневище, а назад привезут чернозем. Коммунхозники прислали трактор с тележкой.
— Вот и хорошо, — Дударин направился к сарайчику дворника.
— Так вечерком я эскизы занесу? — крикнул вдогонку Кудесник.
— Заноси, конечно…
Николай Николаевич попросил у Ефима лопату, мешковину и пошел опять к кустам. Он нашел совсем молоденький, в палец толщиной, дубок, осторожно, глубоко обкопал его, вместе с землей завернул влажной мешковиной и понес во двор. «Теперь Брагину еще двести лет можно жить», — улыбаясь, подумал Дударин.
Вина
Стаховы проснулись рано. Окно светлело, но свет, казалось, не втекал в комнату, а стоял серой плоскостью в окне.
Екатерина щелкнула выключателем, и окно померкло. Женщина принялась гладить выстиранное накануне белье. Вениамин, угрюмо посматривая себе под ноги, ходил по комнате, точно искал чего-то. Потом вышел в сени и принялся там что-то мастерить. Слышались то редкие — глухие по дереву и звонкие по металлу — удары молотка, то тоскливый, протяжный стон обозленного рубанка.