Михаэль так часто навещает нас в Визибле, что его присутствие больше не бросается мне в глаза – напротив, меня почти начинает волновать его отсутствие. Тяжба, на почве которой он познакомился с Глэсс, разрешилась в его пользу, и темой его разговоров становится то, как впечатляет его устройство Визибла, – и, будь это его дом, он не стал бы менять в нем ни гвоздя. Бродя по дому, он открывает такие углы и закоулки, которые были неведомы даже мне, и когда Глэсс однажды выуживает на свет найденные после многочасового перекапывания сотен – или тысяч? – коробок и глотания пыли в подвале наброски, послужившие когда-то основой для возведения поместья, то на лице его возникает почти что щенячья радость. Мне не совсем ясна причина проснувшейся в нем столь необычайной любви к нашему дому, и я с интересом жду зимы, с наступлением которой Глэсс погонит его колоть нескончаемые штабеля дров, чтобы протопить эту неприступную крепость. Мне приятна его спокойная, рассудительная манера. Он страстно любит шахматы и пытается заразить этим меня. Да, мне нравятся строгие, вручную выструганные фигурки, нравится симметрия черных и белых противоположностей, но сказать, что я хороший игрок, даже при желании невозможно: я знаю правила, но не в состоянии продумать больше двух ходов вперед, и довольно скоро попытки научить меня иссякают – больше к сожалению Михаэля, чем к моему.
Глэсс на глазах расцветает от его странных чар, во власти которых, как я подозреваю, она все еще находится, – расцветает тихо, открывая дорогу внутреннему свету. Это можно заметить, лишь глядя на нее краешком глаза или обернувшись к ней, но еще не успев сфокусировать взгляд. Она счастлива. Иногда она бегает по дому, напевая себе под нос, и вдруг внезапно пританцовывает – раз, два. Или сидит в один из редких вечеров, когда мы дома одни, на сквозняке на веранде, завернувшись в шерстяной плед, и будто беспричинно улыбается чему-то, а может, всему мирозданию в целом. С каждым днем уходит ее вечная нервозность, до того всегда выражавшаяся в неугомонности или постоянной болтовне. На клиенток, о которых я не могу думать, не вспоминая при этом жуткую багровую полосу шрама на предплечье Гейбла, у нее остается все меньше и меньше времени. Несчастная Розелла с отломанным ушком и кривоватой улыбкой все больше покрывается пылью. Черный день, на который копила Глэсс столько лет, кажется, постепенно отступает в небытие.
Достаточно часто я даю понять Диане, что готов поговорить с ней, если ей это потребуется, но она не обращает на это ни малейшего внимания. Приходится утешаться тем, что ее саму тоже не очень-то интересует состояние моих дел. Однажды я случайно вижу ее через открытую дверь сидящей на кровати в своей комнате. Спина у нее прямая, как палка; позвоночник утоплен внутрь. Руки, как в ту ночь в полицейском участке, танцуют одна вокруг другой свой странный танец. Тогда они казались мне языками пламени, лижущими друг друга, – сейчас они словно вьют вокруг Дианы невидимый кокон, бесконечно медленно, как конечности животного, у которого замедлился обмен веществ в преддверии зимней спячки.
Как и раньше, она без конца уходит куда-то – ей одной ведомо куда – на свои долгие, одинокие прогулки, будь то солнце, ветер или дождь, и по-прежнему встречается с Корой. В школе я на переменах вижу, как она смеется рядом с другими девочками; возможно, это благотворное влияние ее подруги. Возможно, она все так же катается на автобусе, все так же пишет письма единственному адресату со странным именем Гиперборей, которое стирается у меня из памяти, как выцветают, должно быть, чернила внутри толстых конвертов, и возможно, это все, что ей нужно для счастья.
Между Дианой и Глэсс по-прежнему холодная война. Когда они встречаются, все разговоры ограничиваются обменом парой ни к чему не обязывающих, учтивых фраз. Создается впечатление, что ни одна из них не уступит другой ни миллиметра своего личного пространства. Состояние, которое я наблюдаю уже много лет. Теперь я начинаю привыкать к этому.