Она действительно приехала — в декабре. Мороз стоял лютый. Неподходящий для московской зимы, легкий, чуть ли не воздушный тулупчик — вся ее экипировка — вызывал к ней жалость и делал ее трогательно беззащитной. Лева был счастлив, укрывая гостью теплой одеждой и отогревая ей ноги после вечерних прогулок. Входил в роль заботливого друга. Она зябко куталась в шаль и благосклонно позволяла ухаживать за собой.
Дело явно шло к «оформлению статуса», но эта предстоящая неизбежность вселяла в меня ничем пока не объяснимую тревогу: очень уж не вписывалась «необыкновенная» и в нашу жизнь, и в нашу (Левину!) среду… Это был другой, совершенно другой мир, и я мучительно пытался понять, что ее тянуло сюда. Неужели она могла влюбиться «просто» в талант? Если да, — то честь ей и хвала. Но в это верилось слабо. Она обожала всегда переполненный, всегда гудящий ресторан ЦДЛ, зачарованно смотрела на шумную толпу знаменитостей — многих знала по именам, потому что была начитанной и просвещенной. Лева сиял, представляя ей близких и не очень близких друзей, — чуть ли не за каждым тянулся шлейф международной известности, ему это льстило, ее приводило в восторг.
Потом она уехала. Предполагалось: вскоре вернется. И останется — уже навсегда. Возможно, она и имела такой план, но Лева имел другой. Теперь я могу о нем рассказать. О том, что он доверил мне, гуляя по пустынным переулкам вокруг наших домов. Он страстно хотел уехать. Жить и работать в Германии, где знал едва ли не всех и где знали его. Где языковая среда была столь же своей, что и русская. Стать эмигрантом — сбежать или попроситься на выезд, — этого он никогда бы не сделал. Но супружество делало такое перемещение естественным, обоснованным, не влекущим тяжелых последствий. У меня уже была такая возможность, которой я не воспользовался. «ФРГ не Болгария», — резонно возразил Лева, и был совершенно прав.
Видимо, своим планом он поделился и с будущей спутницей жизни, и она печатно открыла это. Правда, уже после того, как Леву похоронили. Советская власть тогда еще никуда не ушла. И судьба детей (оба стали литераторами), и судьба его книг зависели от того, какую репутацию он имел на кремлевских верхах. «Разоблачение» Левы, как и тех цедеэльских кумиров, на которых она чуть ли не молилась, пребывая в роли невесты, не показалось мне делом, достойным той женщины, которую Гинзбург создал своим воображением и возжелал сделать новой подругой. Мои подозрения таким образом подтвердились, но это не принесло ничего, кроме горечи. Значит, даже, случись все иначе, прогреми свадебный марш, счастье это Леве все равно принести не могло.
Произошла какая-то заминка с визой — советское посольство в Бонне долго ее не давало, Лева приходил в отчаяние, пытаясь понять подоплеку. И снова пришла на помощь палочка-выручалочка: неплохой человек Марков что-то сделал, позвонил кому надо, объяснил ситуацию — разом все переменилось. За день до ее приезда я встретил Леву у ЦДЛ. Теперь было лето — в модном своем пиджаке из гладкого коричневого вельвета он выглядел помолодевшим, похудевшим, обретшим то, что искал. Перед моим отъездом в Армению он пригласил меня на брачную церемонию — она была назначена на один из дней сентября.
Через день после моего возвращения и за неделю до назначенной свадьбы я сидел в заполненном людьми кабинете дежурного редактора «ЛГ», погруженный в гранки своей статьи. Сквозь шум до меня донеслось: «Некролог привезут через час». Я поднял голову, спросил: «Кто умер?» Редактор удивился вопросу «Вы разве не знаете? Умер Гинзбург». Остался в памяти женский голос: «Аркадию плохо, дайте скорее воды». Я очнулся. «Воды не надо, — сказал я. — Мне хорошо». Еще хватило сил над собой подшутить. Лева меня бы одобрил.
На панихиду — ее устроили в помещении писательского парткома — «необыкновенная» не пришла. Так было, видимо, лучше: для нее и для всех. Трифонов стоял один, от всего отрешенный, подавленный, у портьеры, прикрывавшей дверь в за проходную комнату, где хранились партийные тайны. К портьере была наспех пришпилена фотография Левы — она все время сползала, и Юра следил за тем, чтобы совсем не свалилась: он был при деле, и это, мне кажется, помогало ему выдержать весь ритуал. Появился Марков, постоял три минуты — и отбыл.
Перед выносом гроба мы вышли с Юрой на лестницу. Спускаясь, он облокотился на мое плечо и чуть слышно сказал, словно удивляясь открытию, которое только что сделал:
— Как быстро все проходит!
Мы молча дожидались выноса гроба. Когда захлопнулась дверца погребального автобуса, он быстро пошел в сторону площади Восстания — один. Не попрощавшись. Ни видеть кого бы то ни было, ни разговаривать с кем бы то ни было он в эти минуты не мог.
Весь вечер я звонил ему — и в город, и на дачу. Никто не откликался.