— Иван Александрович, — заискивающе сказал Оленин, — может, сейчас разберём дельце-то?
— Не будем спешить, — сказал Юхоцкий. — Разобраться успеем, до Якутии ещё далеко. Правда, господин Федосеев?
Николай Евграфович, ничего не сказав, повернулся к окну.
Он глядел на шагающих по двору духоборов, а когда их загнали в корпус, стал смотреть на ворота, в которые давеча вывели питерцев. Он не верил, что друзьям удастся провести в складской двор Ульянова и вызвать туда старосту, но всё-таки с нетерпением ждал минуты, когда они вернутся за своими пожитками. Ждал и всё смотрел на ворота, как будто мог увидеть сквозь них тот цейхгауз, где хранились вещи ссыльных.
Шло время, настал час тюремного обеда, надзиратели внесли в барак два больших бака, и Николай Евграфович отошёл от окна. Он взял черпак, разлил по мискам похлёбку, раздал кашу, всех накормил и поел сам. Потом посмотрел ещё с полчаса в окно и понял, что встреча с Ульяновым конечно же не состоится. Нечего было разжигать несбыточной надежды. Он сел на койку, снял сапоги, осмотрел их. Да, в России умеют делать прочные вещи. Юфтевые сапоги оказались неизносимыми. Сколько грязи ими перемешано, сколько пола потёрто в поднадзорных квартирах и тюрьмах, а они всё ещё целы, только сносились каблуки да посточились местами крепчайшие спиртовые подошвы. А эта прославленная русская юфть ещё лета два будет служить. Он поставил сапоги под койку, лёг и взял оставленный питерцами журнал «Новое слово». Отыскал рассказ о пекаре и начал его перечитывать. Знакомые строки долго не вызывали никаких ощущений, но на какой-то странице вдруг ясно запахло кислым тестом и горячим хлебом, и открылась подвальная пекарня с огромным ларём и мучными мешками, и возник в свете коптилки потный волосатый Коновалов, перекидывающий с ладони на ладонь вынутый из печи каравай, и появился подручный Пешков, нескладный задумчивый парень, и вспомнилась молодая волжская братва, разбросанная потом по всей России, и послышался голос Ани («Когда-нибудь мы, старенькие, пройдём по местам нашей молодости…»), и так свежо дохнуло озеро Кабан, так повеяло летней Казанью, такой густой запах хлынул из городских оврагов, заросших крапивой и лебедой, что Федосеев захлебнулся всем этим ожившим прошлым и не смог больше читать. Он положил журнал на грудь и уставился в потолок. Спасибо тебе, дорогой Пешков, что вернул ты потерянную за это тяжёлое время юношескую Казань. Ты уже не булочник, разносящий в корзине сдобу, записки и брошюры, и даже не Иегудиил Хламида, печатающий в «Самарской газете» злые фельетоны, а Максим Горький, большой писатель, взлетевший выше Евгения Чирикова, тоже проникшего в столичные журналы — в «Мир божий» и «Северный вестник». Растёте, друзья, всё растёте, но ты, булочник, поднялся выше всех. Прошлогодняя Нижегородская выставка выдвинула тебя как совесть народную.