Затем он начал разгребать авгиевы конюшни рукописей, принятых предшественниками и частично оплаченных хозяином, который в беллетристике ориентировался на «глупого читателя». Особенную тоску на него нагнали два отменно длинных романа: «Андрей Щербина» толстовца Петра Сергеенко, намекавшего, что он может завлечь в журнал «самого» Льва Николаевича, и «Тень века сего» Дмитрия Абельдяева, который Брюсов согласился печатать только в радикально сокращенном виде (автор благодарил и посвятил ему трогательное стихотворение).
Брюсов и Струве сработались, хотя редакция находилась в Москве, а хозяин жил в Петербурге. Валерий Яковлевич, не пытаясь влиять на генеральную линию, демонстрировал властному и честолюбивому Струве почтение и в то же время нередко отвергал предложенные через него рукописи. Петр Бернгардович не вмешивался в литературную часть, хотя не обошлось без проблем. Декабрьский номер 1910 года был арестован цензурой за повесть Брюсова «Последние страницы из дневника женщины», охарактеризованную автором как «верх скромности и целомудренности» в сравнении с сочинениями Михаила Арцыбашева и Анатолия Каменского. Запрет вскоре был снят, журнал почти не потерпел убытков, Брюсов обещал «быть еще осторожнее в выборе материала», поскольку ополчившаяся на модернистов пресса задела и Струве: «Человек, который стоял в гордой позе Герцена, и вдруг… главный распорядитель на сцене кафе-шантана»{57}
.Повышенное внимание публики к «Последним страницам» было вызвано не столько художественными достоинствами повести, но тем, что в ее сюжете видели отражение слушавшегося в 1910 году в Венеции громкого дела красавицы-авантюристки Марии Тарновской и ее подельников[64]
, хотя сам автор отрицал это. Разумеется, его интересовали не уголовно-сенсационная сторона, а психология современной женщины и «все темное в жизни и в душе», что здесь причудливо переплелось. Венгеров нашел в «Последних страницах» «реализм в лучшем смысле слова», обратив внимание на «совершенство формы, на ее чрезвычайно отчетливый рисунок, обилие подробностей, строго подобранных для того, чтобы сосредоточить внимание читателя на одном пункте»{58}. Елена Колтоновская похвалила «благородный, красивый язык» повести: «Наивная простота и ясность лучших из старых стилистов как будто сами собой сочетались у Брюсова с нежной благозвучностью, цветистостью и гибкостью новой речи», — но отказала автору в психологизме: «Многие черты женщины-модернистки, женщины, стоящей на высшей ступени интеллектуального развития и безвозвратно утратившей свою непосредственную, стихийную природу, схвачены автором верно. Но творчески обобщить эти черты, создать живое лицо ему не удалось. Героиня его ходульна и неубедительна, как почти все лица в повести»{59}.С этой оценкой перекликаются слова Гиппиус из письма к Брюсову 15 декабря 1910 года: «Ваша женщина чувствует и действует совершенно так, как она в жизни действует и чувствует. Но написать, сказать об этом она бы не могла — и в этом ложь. Она потому только может быть такой, что не может себе этого рассказать. […]
Молодому критику Александру Закржевскому повесть — автор которой «проник в то святое святых, о котором знает только женщина» и создал «такой законченный, такой яркий и живой образ женщины» вампирического типа — дала повод для общих оценок: «Брюсов — это музыка бесконечной ночи сладострастья, извращенности и восторгов пола. Это — драгоценный, порфироносный плащ, наброшенный на исступленность