Наталия Евгеньевна описывает в своём дневнике последующие горькие события: «Пришёл домой — лица на нём нет. «Что случилось?» — «Орест сказал, что это ещё хуже, чем у Хренникова». (Почему-то у Ореста Александровича было такое мнение о музыке Т. Хренникова.) Что я могла сказать ему в утешение? Ведь это было мнение его педагога, профессора, композитора. Неприятие этого сочинения Евлаховым было для него убийственным — значит, таланта у него нет, он не композитор, теперь всё кончено. Пришлось употребить все речевые способности, чтобы попытаться убедить его в обратном. Но, видимо, эти «успокоительные» речи мало на него подействовали. Слышу, хлопнула балконная дверь. Вхожу из кухни в комнату и вижу: Валерий переваливается через перила балкона. Мчусь на балкон и хватаю его за полы плаща, благо Бог силой меня не обидел, удерживаю его и тащу обратно. Как это мне удалось, до сих пор не понимаю, — видно, на то была воля Божья. Но вот он уже на балконе, я крепко держу его в своих объятьях — и мы оба, сидя на корточках, горько плачем. Никогда мы об этом не вспоминали, хотя ужас от происшедшего ещё долго не покидал нас обоих» [21, 60–61].
Думал ли тогда Евлахов о том, какое именно впечатление произведут его слова на восприимчивого студента, — сказать сложно. Ясно лишь то, что для Гаврилина поиск, обретение и последующее признание слушателями (а значит, и консерваторским профессором) его авторского стиля были делом жизни. Многократные подтверждения тому находим в записях будущего Мастера, который уже в юные годы не верил, не хотел принять мысль о том, что в искусстве всё давно сказано и свою дорогу никак не проложить. Один из очерков он озаглавил крупными буквами —
МАНИФЕСТ
Враки, всё враки это, что нет больше слов, что сказано всё о грядущем искусства нашего, что спеты все песни, что отзвучали все гармонии, что пресытившееся ухо человека равнодушно и бесстрастно пожирает чуда, самые немыслимые капризные, какие только может создать фантазия злая и горячая, как огонь сверкающая и быстрая, как молния, страшная и сильная, как атом.
Враки, всё враки это, что побеждён и выловлен из океана мироощущений гигантский спрут полифонии, что великая пустынь музеев захламлена эстампами затейливейших форм, что, наконец, самоё себя переросла музыка и голая, и чистая, бродит по свету не всякому доступная, не всякому открытая.
Враки, всё враки это.
Холодным золотом глядится в моё окно утро. Облака, промёрзшие и скучные, понуро висят над домом, покачиваясь и шевеля усатыми боками. <…> Беспокойные крики птиц вырываются из-за сада <…> Летят, летят птицы. И я как птица. Чудным жаром охвачено моё сердце и кровь» [20, 37–38].
И без того трудный поиск индивидуальности порой отягощался крайне непростыми личными отношениями с педагогом. 30 ноября 1961 года Наталия Евгеньевна пишет в Опочку: «Сейчас Валерик мне сказал, что с ним разговаривал Евлахов. Вчера в консерватории был какой-то партийный актив вместе со всей дирекцией, на котором выступил О. Чишко[59]
и заявил, что у Валерия неправильное мнение о Двенадцатой симфонии Шостаковича, что он выступал против значимости этого произведения и что он под этим Произведением не подписался бы. На основании всего высказанного Чишко поставил вопрос об общественном лице Валерия, об его эстетических вкусах. Спросили мнение Евлахова. Сам Евлахов в беседе с Валерием сказал: «Что я мог сказать? Какую вы мне музыку приносите? Цедите. Я с вами беседую, я вас воспитываю, а вы идёте и высказываете кому-то своё мнение. Нужно было прежде со мной посоветоваться». Короче, этот актив решил поставить вопрос об исключении Валерия из консерватории. Валерий говорит, что теперь ему свою правоту не доказать, так как свидетелей при разговоре с Чишко не было, а он говорил о форме произведения, что она расплывчата, что симфония неинтересна и что он преклоняется перед Шостаковичем и мечтал бы писать, как он, но писать так, как написана эта симфония, — не хотел бы. А главное, что Орест уже отступился, ничего не сказал в его защиту» [21, 61].Далее события разворачивались круто. Евлахову позвонил Белоземцев. В разговоре с ним Орест Александрович не стал упоминать об общественном лице Гаврилина, но сообщил, что тот разговаривал с Чишко в грубой форме. Тогда не профессор по специальности, а педагог по общему фортепиано решил заступиться за Гаврилина и побеседовать с секретарём парторганизации.
Потом тактика Евлахова резко изменилась: на следующем уроке он встретил своего студента приветливо, разговаривал ласково. Среди прочего сообщил приятную новость о том, что виделся с певцами Артуром Почиковским и Надеждой Юреневой, которые очень хвалили цикл Гаврилина на стихи Гейне.