«Anno 1578.
Ныне, в день Великого праздника Воскресения Господня, я, Джон Ди, проснулся на ранней заре и неслышно выскользнул из спальни, стараясь не нарушить сон Джейн, моей жены, с которой сочетался я браком после кончины моей первой жены, и Артура, моего возлюбленного сына, почивающего в колыбели.
Не берусь сказать с уверенностью, что повлекло меня из дому и со двора навстречу занимавшемуся весеннему дню, теплому и мягко серебрящемуся свету, — верно, то было воспоминание о погожем пасхальном утре, которое двадцать и восемь лет тому назад обернулось для меня столь скверно.
Немало у меня оснований принести глубокое и искреннее благодарение неисповедимой судьбе, или, изъясняясь более благопристойно, провидению и милосердию Божию, ибо и ныне, на пятьдесят седьмом году от роду, дозволено мне, пребывающему в добром здравии и светлом уме, с пользою наслаждаться благами жизни и ежеутренне созерцать великолепное светило, восходящее на востоке над краем земли.
Давно уже сошли в могилу многие из тех, кто некогда желали погибели моей, и сэр Боннер, Кровавый епископ, не оставил по себе ничего, кроме негодования и страха, с коим поминают его в народе, толкуя о старых временах, да еще няньки стращают им непослушных деток.
Но что же сталось со мною, сбылось ли предреченное? Куда привели дерзновенные атаки юного бодрого духа?.. Нет, не хочу размышлять о том, как уходили, вместе с годами, мои замыслы, надежды и силы.
Предаваясь таким вот думам, подступившим вдруг более рьяно, чем когда-либо, я прогуливался по берегу неширокой речки Ди, в незапамятные времена давшей имя нашему роду. Эта речушка, в сущности ручей, своей забавной резвостью навела меня на сравнение всех земных деяний человека со стремительным торопливым потоком. Вскоре я достиг местности, где ручей, прихотливо кружа и петляя, бежит вкруг холма, что над озером Мортлейк, а в одной заброшенной выемке, где прежде добывали глину, разливается, образуя подобие небольшого, поросшего тростниками пруда или затона. Посмотришь, и на первый взгляд покажется, будто ручей Ди застоялся тут, обратившись в болотину, да и вовсе сгинул.
И вот я остановился возле заболоченной заводи и уж сам не знаю, сколь долго смотрел на легко колеблемый ветром тростник, что скрывает сей жабий питомник. Пренеприятные сомнения одолели меня, и в мыслях с чрезвычайною силой застучался вопрос: уж не являет ли собой горестная участь сего ручейка символ судьбы Джона Ди, того самого, что стоит сейчас на берегу, отражаясь в темных водах? Стремительный бег, внезапная, слишком ранняя остановка, загнившие воды, жабы и лягухи, осока да тростники… А над всем, в тепловатом солнечном свете, неверный трепет блестящих, точно адамантами убранных стрекозьих крыл. Поймаешь лгунью-чаровницу, ан в руках-то отвратный червяк со скользкими стекляшками крыльев.
Размышляя о сем, я нечаянно приметил большую серо-бурую личинку, из которой, пригретая теплым весенним солнцем, выползла юная стрекоза. Трепещущее насекомое не засиделось на желтой соломинке, к коей, готовясь свершить страшный акт рождения и смерти, в страхе прильнуло, цепляясь из последних сил, темное обиталище, ныне стрекозою покинутое. Теплые солнечные лучи вскоре обсушили влажные тонкие крылья. И вот они махнули раз, другой, изящно распрямились, с мечтательной неспешностью разгладились, расправленные резво сучащими задними ножками, и жарко затрепетали… крохотный эльф взлетел, треща крыльями, а уже в следующий миг он, сверкая, стремительными зигзагами сновал высоко над водой, блаженствуя в воздушной стихии. Недвижная личинка, мертвый кокон висел на сухом стебле близ гнилой и затхлой воды.
„Сие и есть тайна жизни, — произнес я вслух. — Еще одно бессмертное существо сбросило мертвую оболочку, еще одна воля победила и, вырвавшись из темницы, устремилась к своей цели“.
Вот так же и со мною, вдруг подумалось мне, и я увидел самого себя, увидел долгую череду картин, как бы оставленную мною позади, ибо начало ее терялось в далеком прошлом: вот я в застенке Тауэра, на соломе, а рядом Бартлет Грин, вот в шотландских горах, в убежище, предоставленном мне Робертом Дадли, скучаю над книжным старьем или развлекаюсь охотой на зайцев, то я в Гринвиче стряпаю гороскопы для принцессы Елизаветы, взбалмошной, неуловимой… То выплясываю реверансы и разливаюсь соловьем перед императором Максимилианом в Офене, венгерской его резиденции{54}
. А целые месяцы, растраченные на глупейшие интриги, что плели мы с Николаем Грудиусом, тайным секретарем императора Карла и тайным же адептом розенкрейцеров. Я видел себя как наяву — застывшим в нелепых, комических сценах, оцепеневшим от гложущего душу страха, в непостижимом ослеплении сердца, — вот я в Нанси, лежу больной в опочивальне герцога Лотарингского{55}, вот я снедаем рвением и любовью, исполнен великих планов и упований в Ричмонде, пред пылкой и ледяной, мгновенно загорающейся и недоверчиво уклоняющейся, пред нею… пред нею…Я увидел себя у постели моей первой жены, моей злой судьбы, моей бедной Эллинор, умирающей, борющейся со смертью, а я — и это увидел — тайком ускользнул от нее, бежал, как из темницы, от смертного одра в сады Мортлейка, к ней, к ней… к Елизавете!
Маска… личина… призрак! Вот каков я… Нет, не я, а бурая личинка, из последних сил прильнувшая к земле, извивающаяся и бьющаяся, чтобы породить другого, окрыленного, истинного Джона Ди, покорителя Гренландии, завоевателя мира, юного короля!
Увы! Я все тот же извивающийся червь и все еще не стал ее женихом… О моя юность, мой пыл, о моя королева!
Вот чем обернулась прогулка мужа преклонных лет, в двадцать семь помышлявшего завладеть короной Англии и троном Нового Света.
Так что же произошло за тридцать лет, что истекли с того дня, когда в Париже я возглавлял прославленную кафедру и в учениках у меня ходили именитые ученые, а в числе прилежных слушателей были французский герцог и сам король? Какие тернии истерзали крылья орла, устремившегося к солнцу? Запутавшись в каких силках, орел вынужден был разделить участь дроздов и перепелок, очутившихся в домашней клетке, и только по великой милости Господней не был зажарен на медленном огне?
Тихим пасхальным утром вся моя жизнь прошла перед моим мысленным взором, однако не так, как обычно бывает, когда вспоминаешь былое, — нет, я видел себя живого, но словно бы позади, за своей спиной, и в каждом новом видении я был личинкой, заключенной в кокон времени, и всякий раз мне доставалась мука возвращения в давно покинутый мною кокон моей телесной оболочки в то или иное время жизни; ныне я сызнова претерпел все начиная с того времени, как себя помню, и по сей день. Однако скитания по кругам ада моих несбывшихся надежд были все же небесполезны, ибо внезапно я с удивлением убедился, что на извилистый и темный путь моих блужданий пролился яркий свет солнца. И посему я положил, что надобно не упустить ничего из пережитого нынче утром и описать картины, представшие моему мысленному взору. Стало быть, изложу события моей жизни за истекшие двадцать восемь лет, назову же сию повесть:
Великий Родрик Уэльский — это мой предок, а Хьюэлл Дат Добрый, коего на протяжении веков воспевали народные песни, — гордость нашего рода. Так что род мой древнее обеих „Роз“ английских{56}
и знатностью не уступит ни одной из тех династий, что возводились на престол в нашем королевстве.Никакого урона нашей родовой чести не наносит то, что в лихие годы владения графской фамилии Ди были рассеяны, разбиты или утрачены, равно как и многие титулы. Отец мой Роланд Ди, баронет Глэдхиллский, муж нрава разнузданного, сердца буйного, сохранил из всех отошедших ему вотчинных земель только крепость Дистоун и изрядное поместье, доходов с которого едва хватало на удовлетворение грубых страстей и непомерного честолюбия моего родителя, а честолюбие его состояло в том, что из меня, последнего в древнем роду, надлежало выпестовать героя, каковой вновь привел бы нашу фамилию к благоденствию и славе.
Верно, он думал, дав мне надлежащее воспитание, искупить грехи дедов и прадедов и смирял свой буйный нрав, коль скоро то было необходимо для моего будущего; хотя рос я в известном отдалении, а натуры наши различались не менее, нежели вода и огонь, ему одному обязан я тем, что все мои способности были развиты, а желания, даже странные на взгляд отца, исполнялись. Книги внушали ему отвращение, о науках он отзывался с глумливой насмешкой, однако лелеял мои дарования и, опять же в угоду непреклонной гордыне, позаботился дать мне превосходное образование, какое может получить в Англии отпрыск богатого и знатного рода. Из Лондона и Челмсфорда{57}
он пригласил для меня самых лучших наставников.Знания свои я затем пополнил в Кембридже, в колледже Святого Иоанна, где был принят в обществе самых благородных и даровитых ученых мужей нашей, страны. Когда в Кембридже меня, двадцати двух лет от роду, с почетом удостоили звания бакалавра, каковое не приобретается ни взятками, ни интригами, отец мой устроил в Дистоуне столь пышное празднество, что в уплату долгов пришлось отдать третью часть всех поместий, ибо с поистине королевской щедростью он расточал средства ради нелепых роскошеств и пиров. Вскоре отец мой опочил.
Мать моя, тихая, нежная и печальная женщина, к тому времени давно сошла в могилу, так что я к двадцати трем годам стал ни от кого не зависящим единственным преемником все еще весьма завидных владений и древнего титула.
Если выше я в столь невоздержанных словах выразил мысль о непримиримой противоположности моей и отцовской натуры, то лишь с одним намерением: хотелось с надлежащей яркостью представить чудо, сотворившееся в душе сего человека, всецело преданного военным состязаниям да игре в кости, охоте да попойкам, ибо он оценил по достоинству семь глубоко презиравшихся им свободных искусств, поскольку моя ими увлеченность, по разумению родителя, сулила увенчать великой славой наш фамильный герб, изрядно обветшавший за время смут и усобиц. Не осмелюсь утверждать, что я не унаследовал горячности и неукротимой разнузданности отца. Драчливость и пьянство, да и прочие, более прискорбные склонности — из-за них не раз я в юные лета ввязывался в опасные авантюры, а бывало, попадал и в обстоятельства, угрожавшие моей жизни. Давнишняя афера, на какую пустился я в юношеском задоре, связавшись с главарем разбойничьей шайки Воронов, была неслыханно дерзким предприятием, однако далеко не самой отчаянной проделкой, хотя и привела к роковому повороту моей жизни…
Беззаботное существование, не отягченное помыслами о грядущем дне, дикая жажда приключений… по их милости сразу после кончины родителя я решился предоставить попечению управителей отчий дом со всеми угодьями, и, получая лишь весьма скромную ренту, молодой лорд отправился в путешествие. Меня манили университеты Левена и Утрехта, Лейдена и Парижа, жизнь, бьющая ключом в сих городах, а также, конечно, молва о процветании как признанных наук, так и тайных учений.
Корнелий Гемма, вёликий математик, Фризий{58}
, достойный последователь Евклида{59} в полнощных странах, и знаменитый Герард Меркатор, первый среди всех землеведов и астрономов нашего времени, — вот какие учителя наставляли меня в науках! Домой я вернулся прославленным физиком и астрономом, не уступающим ученостью никому во всей Англии. А было мне в ту пору всего двадцать четыре года! И я возгордился еще больше, ибо природная моя заносчивость на тучном питательном субстрате славы возросла неимоверно.Государь, закрыв глаза на мою молодость, а равно и на известные эскапады, назначил меня профессором греческого языка в кембриджский колледж Святой Троицы, находящийся под особым покровительством его величества. Чем можно было бы больше потрафить моей гордыне, если не определив наставником в то заведение, где сам я еще недавно сидел на ученической скамье?
На мой греческий коллегиум собирались мои одногодки, а то и старшие летами слушатели; занятиям нашим лучше подошло бы название не collegium officii[15]
, a collegium bacchi et veneris[16]. Что правда, то правда, даже сегодня, вспоминая наше представление „Мира“ божественного Аристофана{60}, древнего комедиографа, не могу удержаться от смеха; мои ученики и приятели сыграли роли в сей пьесе, а я поставил ее на сцене, выдумав нечто чудное. Как предписал сочинитель, был сооружен громадный жук-навозник, преотвратный видом, а в брюхе у него был устроен хитрый механизм, позволивший сему насекомому взлететь; прямо над головами зрителей, завопивших в суеверном страхе, он с громовым треском испустил зловоние и вознесся в небо с посольством к Юпитеру.Как же славные профессора и магистры, почтенные горожане и цеховые старшины крутили носами и со страху пускали шептунов, насмерть перепуганные колдовскими фокусами и черной магией молодого и не в меру дерзкого искусника и выдумщика Джона Ди!
Шум и хохот, брань и дурачества того дня, будь я повнимательнее, могли бы преподать мне урок: ведь все это образы мира, в коем я рожден и обречен жить. Ибо чернь, навязавшая сему миру свои законы, на озорство и безобидное балагурство отвечает лютой ненавистью и мстит шутнику с жесточайшей серьезностью.
В тот же вечер к моему дому хлынула толпа желавших схватить меня, еретика, сговорившегося с дьяволом, и отдать в руки судей, безмозглых тупиц. А впереди-то сам декан с факультетским настоятелем в черных рясах, каркая во все горло, как вороны над падалью, господа, вставшие в ряды плебеев, дабы расшалившийся механикус не ушел от кары за „кощунство”!.. И если бы в то время не опекал колледж мой друг Дадли, граф Лейстер, муж достойный и умный, чернь ученая заодно с невежественной как пить дать разорвала бы меня на куски, заставив кровью искупить содеянное мной осквернение воздуха небесного.
Я избег гибели, быстрый конь умчал меня в укрепленный Дистоун, затем путь мой пролег за море в Левенский университет. Я расстался с почетной должностью, недурным жалованьем и с моим славным именем, ныне замаранным злобной бранью святош и праведников, облитым грязью подозрений. Но я не придавал значения ядовитой клевете, ее змеиному шипению, в то время оно еще казалось бессильным, ибо издавали его людишки низкого звания. Да, маловато у меня было житейского опыта, не подозревал я, что в иных случаях не важны сословные различия, ибо ненависть тех, кто превыше всех прочих, в свое время сведет вместе знатного дворянина и презренного плебея и сварит из низменной зависти тех и других отраву для благородного человека.
О знатные, благородные мои сотоварищи, довелось, довелось мне с тех пор сполна изведать вашу лютую ненависть!..
В Левене постиг я химию и алхимию, изучил и природу вещей, насколько возможно научиться сему от профессоров. Затратив немалые деньги, я устроил собственную лабораторию, где, уже в одиночку, усердно стал исследовать тайны естественной природы и тайны божественные. И в известной мере достиг понимания четырех основных элементов…
В то время я носил звание магистра свободных искусств. Поскольку зловредная клевета невежд моей родной Англии до Левена не добралась и преследовать меня не могла, я вскоре удостоился высочайшего почтения среди людей ученых и неученых, а осенью, когда я приступил к чтению лекций по астрономии в Левенском университете, Сели, герцоги Мантуанские и Мединские{61}
, чтобы послушать меня, еженедельно на один день приезжали из Брюсселя, где в то время находился двор императора Карла V{62}. Его императорское величество несколько раз снизошел до посещения моих лекций, причем не позволил изменить хотя бы малость в обычном ходе и порядке занятий в угоду высочайшей особе. Мой просвещенный соотечественник сэр Уильям Пикеринг{63}, джентльмен, достойный всяческих похвал, господа Маттиас Хакон и Иоханнес Капито, прибывшие из Дании, также были в числе прилежных слушателей моих докладов. Как раз в тот год я посоветовал императору Карлу на время покинуть Нидерланды, потому как зима стояла сырая и я ожидал болезненного поветрия, о чем говорили многие верные приметы, кои я хорошо изучил. На сию опасность я и указал его величеству. Император удивился и поднял меня на смех, не желая верить подобным предсказаниям. А многие придворные и свитские воспользовались сим предлогом, чтобы очернить меня насмешками и лживыми речами, ибо покровительство, которое император открыто мне оказывал, давно возбуждало ненависть и неутолимую зависть в их сердцах. Не кто иной, как герцог Медина-Сели, однако, с настойчивостью разъяснил императору всю опасность надвигающегося поветрия и убедил его величество не отмахиваться беспечно от моих предостережений. А все дело в том, что, уверившись в добром расположении герцога, я открыл ему некоторые признаки, кои послужили мне для предсказания.Что же? После Нового года хворь так распространилась, что император Карл со всем двором в большой спешке покинул Брюссель, предложив и мне следовать в своей свите… Когда же я, сославшись на свои ученые занятия, отказался от столь высокой чести, император щедро одарил меня деньгами и золотой цепью с императорским талером в знак высочайшей милости, то есть вознаградил меня самым лестным образом.
А вскоре легочная чума в Голландии свирепствовала с невиданной силою, за два месяца в городах и селах умерло, как считали, до тридцати тысяч человек.
Я же ускользнул от поветрия и перебрался в Париж. Здесь учениками, коим преподавал я Евклидову геометрию и астрономию, стали Турнебус{64}
и философ Петр Ремус{65}, великие врачи Рансоне и Ферне{66}, математик Петр Ноний{67}. В скорости почтил нашу аудиторию высочайшим присутствием король Генрих II{68}, и так же, как Карл V в Левене, пожелал сесть вместе с прочими слушателями, то есть ниже моей кафедры. Герцог де Монтелюса Монтелуккский испрашивал моего согласия возглавить академию, которую учредили бы для меня, или занять профессорскую кафедру в Парижском университете, что открывало мне прекрасное будущее.Я только забавлялся и в угоду своей гордыне со смехом отклонял любые предложения. Злосчастная звезда вновь привела меня в Англию. А дело было так. В Левене Николаю Грудиусу, тайному секретарю императора Карла, бог весть где повстречался таинственный шотландский волынщик — уж не тот ли загадочный пастух, о котором рассказывал Бартлет Грин? — и с уверенностью предрек, что мне суждено достичь в Англии высочайших почестей и побед. Предсказание поразило меня до глубины души, в его словах мне чудился совершенно особенный магический смысл, который, впрочем, постичь не удавалось; так или иначе, речи волынщика непрестанно звучали в моих ушах, разжигая честолюбие, всегда готовое ринуться в авантюру, и я вернулся в Англию. А вернувшись, тотчас ввязался в невероятно опасную, кровопролитную распрю между папистами и приверженцами учения Лютера, поднявшуюся с Реформацией и ввергшую в братоубийственные войны всю страну, начиная с королевского дома и кончая последней захудалой деревушкой. Я встал на сторону реформированной Церкви и помышлял уже, что, предприняв решительный штурм, завоюю любовь и руку Елизаветы, взявшей сторону евангелистов. Крушение сих надежд я без утайки описал в тогдашних моих дневниках, нет нужды снова в нему возвращаться.
Роберт Дадли, граф Лейстер, лучший друг, какой был у меня в жизни, немало помог мне коротать время, когда я скрывался в его шотландском родовом замке в Сидлоу-хиллз, после освобождения, а лучше сказать, спасения моего от гибели в застенках епископа Боннера. Дадли снова и снова рассказывал, какие тайные переговоры и дела привели к моему освобождению. А я слушал и не мог наслушаться, ведь речь шла о принцессе Елизавете и той поистине достойной мальчишки-сорванца смелости, той отчаянной решительности, что обнаружила себя в ее поступке. Но я знал и гораздо более важное — то, о чем Дадли не догадывался. Я знал, о, знал и при сей мысли едва мог сдержать возглас ликования, что принцесса Елизавета спасла меня, сделав все возможное и даже невозможное, словно спасая самое себя, ибо выпила любовный эликсир, приготовленный эксбриджской ведьмой и магистром Маски из элементов и секреций моего тела.
Мысль сия окрыляла, как и моя уверенность в чудодейственной силе любовного напитка, с очевидностью подтвержденной небывало смелым поступком принцессы. Благодаря магии, ее могуществу, я, растворенный в любовном напитке, завладел душой леди Елизаветы, усмирил ее волю, и власти над нею ничто не лишит меня вовеки, как не лишило до сего дня вопреки всем препятствиям, что ставила на моем пути неисповедимая судьба!
„Совладаю!“— такой девиз был у моего отца, а он воспринял его от своего отца, тот от своего, — должно быть, сей девиз древен, как и весь наш род. „Совладаю!“ — сим словом с юных лет направлял и я все свои помыслы и желания, пришпоривал себя к свершениям и победам, что в светской и рыцарской жизни, что в занятиях научных. „Совладаю!“ — сей девиз возвысил меня, поставив учителем и советником императоров и королей и, осмелюсь сказать, сделав одним из наиболее почитаемых ныне в моем отечестве ученых людей, сведущих в таинствах естества и духа. „Совладаю!“ — в конечном счете сие убеждение привело к моему спасению из застенков инквизиции, и оно же…
О тщеславный глупец! С чем совладал ты, что покорил своей власти за тридцать лет? За тридцать лучших лет в жизни мужа? Где корона Англии? Где трон, воздвигнутый в Гренландии и землях Запада, каковые нынче назвали в честь Америго Веспуччи{69}
, моряка, неизвестно, жившего ли вообще на свете?Далее опускаю пять несчастных лет, по воле капризной и неразумной судьбы выпавших чахоточной королеве Марии, ибо ее правление лишь ввергло Великую Британию в новые бесплодные смуты и позволило папистам снова утвердить свое ложное вероисповедание и непримиримую к инакомыслию власть.
Для меня же те годы были поистине даром Провидения, мудро усмирившего мои страсти, потому как в означенные пять лет я, анархист поневоле, с небывалым тщанием подготавливал планы завоевания Гренландии. Я испытывал спокойное торжество, сознавая, что настанет мой, нет, наш час — час великой славы для моей королевы и для меня, супруга Елизаветы, предреченного ей судьбой.
Обращая взор в минувшее, я прихожу к выводу, что сознание высокого предназначения у меня в крови, с ним я родился на свет. Оно меня воодушевляет ныне, оно было и прежде, даже в детстве я в глубине души не сомневался в том, что мне суждено взойти на королевский престол; должно быть, благодаря этой слепой вере, словно бы доставшейся в наследство от предков, я в течение всей моей жизни ни единого разу не помыслил, что надо бы получше рассмотреть да проверить, на чем, собственно, основаны столь высокие притязания.
И поныне, несмотря на бесчисленные разочарования и неудачи, укоренившаяся в глубинах моей души уверенность осталась незыблемо твердой, пусть даже фактам наперекор.
Но о чем же свидетельствуют факты?
Хочется мне, по примеру торговцев, составить нынче отчет и посмотреть, каково мое состояние: не покривив душой, расписать, как в бухгалтерском гроссбухе, по графам расходов и доходов притязания и устремления моей воли, с одной стороны, и достигнутое мной в жизни, с другой. Чувствую, пора, ибо некий внутренний голос торопит, мол, время подводить итоги.
Нет в моем распоряжении ничего — ни писем или иных документов, ни воспоминаний, подтверждающих, что и впрямь детские мои годы осеняло предвидение будущих моих притязаний на престол. Однако я вновь и вновь твержу: „Престолом сим может быть лишь английский престол!“ — и некое чувство, живущее в моей груди, отметает любые сомнения. Отец мой, Роланд Ди, разумеется, нередко толковал со мной о знатности нашей славной древней фамилии, особо указывая на наше родство с домами Греев и Болейнов. Подобное бахвальство не редкость у дворян, видящих угасание и предчувствующих бесславный конец своего дома, но мой отец обыкновенно вспоминал о знатности нашей фамилии тогда, когда в очередной раз за долги приходилось давать королевским приставам закладную на участок пахотной земли или леса. Понятное дело, воспоминания о сих зазорных неурядицах вряд ли могли поощрять мои заносчивые мечтания.
И все же первое свидетельство и первое предсказание будущих свершений принадлежало мне самому, вернее, исходило от моего отражения, когда я после попойки в честь присвоения мне ученой степени магистра воззрился на себя и увидел в зеркале пьяную образину. Суровые укоризны, изреченные призрачным двойником, по сей день звучат у меня в ушах, но ни лицо, ни слова, казалось, не были моими собственными, потому как в зеркале я видел кого-то, отличавшегося от меня самого, и речи доносились ко мне со стороны, от моего противника, из-за зеркального стекла. Чувства меня не обманули, память не подвела, ведь едва лишь некто в зеркале заговорил со мной, я мигом протрезвел, будто окаченный ледяной водой.
Далее: удивительное предсказание, написанное для леди Елизаветы ведьмой, эксбриджской лесной колдуньей. Впоследствии Роберт Дадли тайно доставил мне копию, сделанную собственной рукой принцессы, к сему она приписала три слова, которые с тех пор живут в моем сердце: verificetur in aeternis[17]
. А затем в темнице Бартлет Грин, таинственный разбойник, посвященный — ныне не осталось в том никаких сомнений — в ужаснейшие ритуалы, что находят исполнителей и приверженцев в трущобах горной Шотландии, указал еще более ясные знаки и недвусмысленно дал понять, какая судьба меня ожидает. Ведь он назвал меня „юным королем“. Слова сии я с того дня непрестанно пытаюсь истолковать в алхимическом смысле. И всякий раз притом меня властно охватывает чувство, что „корону“ понимать должно отнюдь не как венец земного монарха…Он, неграмотный мясник, раскрыл мне глаза, я постиг смысл северного предела земли — Туле{70}
, то есть Гренландии: сия есть мост к неисчерпаемым сокровищам и бесчисленным землям Нового Света, лишь ничтожно малую и наименее ценную часть которых открыли и преподнесли испанской королевской фамилии авантюристы Колумб и Пизарро. Благодаря Бартлету Грину я увидел расколотую, долженствующую быть вновь соединенной корону Западного моря, Англии и Северной Америки, — увидел соединенных узами брака короля с королевой на престоле Британских островов и Новой Индии.Вновь предчувствие властно охватывает душу: должно ли понимать сие лишь в смысле земного бытия?!
Он ведь еще дважды, уже не в Тауэре, позднее, являлся, говорил со мною с глазу на глаз и словно прочными железами сызнова укрепил в моем сердце девиз Родрика: „Совладаю!“
Он, именно он при одном из своих явлений толкнул меня на последнее, крайнее средство — насильственное, своими ужасными сокрушительными речами, в то же время ясными, будто вдохновленными всеведущим разумом и несущими благотворную свежесть; подобно ледяной воде, омочили они чело измученного лихорадкой страдальца, повлекли, заманили и… соблазнили меня, несчастного, завладеть королевой, покорив ее силой, ибо уклончивая и загадочная ее натура снова и снова от меня ускользала.
И опять все то же предчувствие: должно ли относить сие к земному бытию?!
Не хочу, впрочем, забегать вперед, всему свое время и место. Покамест по порядку буду излагать события тех лет, наверное, так легче будет отыскать изъян, помешавший моим жарким устремлениям достичь цели.
Королева Мария опочила в тот год, когда мне минуло тридцать три, и тут-то, казалось, настало время действовать. Все планы экспедиции для завоевания Гренландии, а также проекты преобразования новых земель в плацдармы для дальнейшего постепенного и продуманного покорения Северной Америки, разработанные мной самым тщательный образом, были полностью готовы. Я не упустил ни единой мелочи, которая могла бы воспрепятствовать или же, напротив, споспешествовать сему с размахом замышленному предприятию, учел его географические, мореходные и военные аспекты, стало быть, в самое ближайшее время великая держава могла приступить к преобразованию мира.
И поначалу все складывалось прекрасно! В ноябре 1558 года верный друг мой Дадли, ставший к тому времени графом Лейстером, сообщил, что леди Елизавета повелела мне составить гороскоп, дабы узнать наиболее благоприятный день для ее торжественной коронации в Вестминстерском аббатстве. Имея все основания видеть в таком поручении добрый знак и свидетельство благожелательного расположения государыни, я с жаром взялся за дело, призвав звезды и светила небесные удостоверить грядущий расцвет славы моей повелительницы, а также свою судьбу — предсказанное высокое назначение разделить с Елизаветой престол.
В том гороскопе положение светил и впрямь оказалось чудесным, ибо сулило Англии по восшествии Елизаветы на престол небывалые процветание и богатство. Мне же он принес, помимо щедрого денежного вознаграждения, похвалы, согревшие мое сердце, и косвенное обещание не королевской, но иной, большей благодарности от моей повелительницы. Деньги вызвали у меня лишь досаду, я убрал их с глаз долой, а вот весьма неопределенные посулы, намеки на ожидающую меня милость, которые со слов Елизаветы снова и снова передавал друг Лейстер, я счел надежным залогом того, что все мои мечты в скором времени сбудутся.
Ничто, ничто не сбылось!
Королева Елизавета затеяла со мной игру, и конца ей, похоже, не предвидится… Никакими словами не передать, скольких мук и душевных волнений, поколебавших даже веру мою в помощь Всевышнего, стоили ее забавы, какой урон понесли мои упорство, воля, энергия как физической, так и духовной природы… Втуне затрачены силы, коих достало бы заново построить и разрушить целый мир…
Лестный атрибут — «девственная», который все кому не лень старались ввернуть в свои льстивые речи, вскорости стал модным словцом, неизменно присовокуплявшимся к официальному королевскому титулу, и, как видно, был королеве так приятен, что самим звуком своим кружил голову — Елизавета положила себе за правило строгость манер, титулу соответствующих. Ее непокорность, своенравие и прирожденное свободолюбие противоречили сему роковым образом. Притом и молодость, юная сила, игравшая в крови, брала свое, зов пола требовал удовлетворения, нередко весьма диковинного и извращенного.
И когда я получил приглашение в Виндзорский замок (то было незадолго до нашей первой, жестокой размолвки), где мне предстояло встретиться с Елизаветой без свидетелей, ни малейших сомнений относительно ее желаний быть не могло. Вспыхнув от негодования, я ответил отказом, так как отнюдь не хотел провести ночь со снедаемой похотью девственницей, а мечтал о дне достойного соединения с королевой узами брака.
Думается, вполне верными были сплетни — дескать, друг мой Дадли, не имевший столь высоких притязаний, радостно принял то, в чем я отказал и себе, и предмету моего терпеливого, исполненного надежд поклонения. Был ли я прав? Бог весть…
Много позднее, по наущению, чтобы не сказать приказу Бартлета Грина, того, кто не ведает ни рождения, ни смерти, но является и исчезает, я совершил то, что в конце концов навлекло на меня проклятие, подобное грозовой молнии, которая долгое время лишь грозно полыхала в вышине, однако раньше или позже должна была меня поразить; как видно, сия кара была назначена неисповедимым Провидением. Я остался жив после удара молнии, хотя мои жизненные силы и душевный покой были с тех пор неисцелимо подорваны; с уверенностью берусь утверждать: в иной час и при ином расположении звезд и светил небесных проклятие столь страшное меня бы убило.
Жив-то жив, однако былая моя сила разрушена до основ. Но я постиг, кто мой противник!
Двусмысленное отношение ко мне Елизаветы, ее жестокосердие, а более всего — вновь нарушенное ею обещание приглашать меня в Виндзорский замок не ради болтовни, игривых забав и кокетства, а для серьезных советов и переговоров, привели меня в ярость: поддавшись гневу, я покинул Англию и отправился в Венгрию, к императору Максимилиану, дабы представить сему деятельному правителю планы завоевания и колонизации Северной Америки.
Странное дело, еще в пути я ощутил раскаяние, — показалось, будто я замыслил выдать свою глубочайшую тайну и пойти на измену моей королеве, в душе раздался предостерегающий голос, что-то влекло меня назад, словно магической незримой пуповиной я был связан с материнским телом, с моей государыней.
Посему императору я сообщил лишь кое-какие соображения свои относительно астрологии и алхимии, рассчитывая пожить при дворе, получив кров и место императорского математика и астролога. Однако я не оправдал надежд императора, как и он — моих.
На следующий год, в моей жизни сороковой, я воротился в Англию; Елизавету нашел столь же милостивой, прельстительной и столь же царственно горделивой и холодной. По ее приглашению прибыл в Гринвич и провел там несколько дней в сильном волнении, ибо впервые за все время она снизошла до моих лекций и с искренней благодарностью приняла плоды моих научных изысканий. Она любезно пообещала свое заступничество на случай любых обвинений со стороны обскурантов, а вскоре посвятила меня в самые сокровенные свои мечты, планы и заботы.
В те дни она, по-прежнему то ласковая, то жестокая, открыла мне, что в страстном сердце сохранила верность мечтаниям своей юности, коль скоро оные касаются моей особы, и дала понять, что ею не забыт любовный эликсир аксбриджской ведьмы.
Я с изумлением вывел из сего, что она знает больше, нежели я предполагал. Однако тут же она необычайно торжественно объявила, что до конца дней будет питать ко мне сестринские чувства, то есть любовь большую, нежели плотская страсть, и что наш союз на первых порах должен быть союзом сестры и брата, с тем чтобы названое кровное родство однажды вознеслось на вершину истинного кровного соединения. Поныне не ясны мне ни смысл, ни цель сей фантазии, а тогда речи Елизаветы меня поразили, словно ее устами вещало некое неземное существо… Неужели я заблуждался и королева, лишь крайне неохотно пойдя навстречу моим настойчивым стремлениям и надеждам, хотела попросту напомнить подданному о надлежащих границах в обхождении с высочайшей особой. Странно, однако: никакими силами я не могу избавиться от мысли, что то был голос не самой Елизаветы, что некая неведомая сила изрекла ее устами слова, обладающие особым смыслом, коего мне не постичь, должно быть, никогда. Что означает, что может означать „вершина истинного кровного соединения“?.. В те дни в Гринвиче я в первый и единственный раз вступил с Елизаветой в открытую честную борьбу во имя любви и взаимности, во имя естественного права мужчины на обладание женщиной. Увы! Елизавета не покорилась, более неприступная, чем доселе.
А однажды, вскоре после тех дней глубочайшей духовной близости, она, прогуливаясь по парку в тихий утренний час, обратилась ко мне с совершенно новым выражением в глазах — в них мелькали искорки чего-то непостижимого, загадочного, почти насмешливого и двусмысленного. Сказала же она вот что:
— Поскольку ты, друг Ди, так усердствовал в отстаивании права мужчины на женщину, я нынче ночью о сем глубоко размышляла и пришла к тому, что решилась не только убрать все препоны с пути твоего влечения, но и помочь тебе достичь утоления страсти. Я хочу соединить копье и кольцо, пусть они украсят твой герб символом счастливого супружества. Знаю, с твоими мортлейкскими угодьями дела обстоят не лучшим образом, а замок Глэдхилл заложен до последней черепицы и, считай, ушел в чужие руки. Стало быть, тебе подойдет жена богатая и такая, что не посрамит знатность отпрыска древнего рода Ди. Я решила, что в супруги ты возьмешь прелестную и кроткую подругу моей юности, леди Эллинор Хантингтон. Причем безотлагательно. О моей воле леди Хантингтон была извещена сегодня утром, преданность моей особе не оставила в ее душе места для колебаний. Ты видишь, Джон Ди, какой… сестринской заботой я тебя окружила?
Ужасающая издевка — во всяком случае, я именно так расценил ее речь — поразила меня в самое сердце. Елизавете было прекрасно известно, какие чувства я питал к Эллинор Хантингтон, высокомерной, властолюбивой ханже и сплетнице, в детстве злостно разбивавшей наши мечты, в юности завидовавшей нашей нежной взаимной склонности. Королева великолепно отдавала себе отчет в том, что губит и себя и меня, монаршей властью повелевая мне вступить в брак с той, чья натура глубоко враждебна всем моим природным склонностям и побуждениям! И вновь меня охватила жгучая ненависть к этим странным свойствам моей возлюбленной, королевы Елизаветы; не в силах вымолвить слова от злой тоски и оскорбленной гордости, я склонился перед неприступной властительницей моей земной жизни и покинул парк гринвичского замка.
К чему воскрешать тогдашние терзания, горькие обиды и „благоразумные“ соображения? Роберт Дадли стал посредником, воля королевы исполнилась. Я женился на Эллинор Хантингтон и прожил с нею четыре студеных лета и пять зим, жарких от стыда и отвращения. Приданое обеспечило мне богатство и беззаботную жизнь, а ее благородное имя — с одной стороны, зависть, а с другой, вновь возросшее уважение людей нашего сословия. Елизавета упивалась триумфом и злорадствовала, понимая, что я, жених духовный, верен ей, ибо постель моя холодна и ласки нелюбимой жены никоим образом не могут вызвать ревность „девственной“ королевы. У алтаря я дал обет супружеской верности жене и тогда же в душе, истерзанной неутоленной страстью, поклялся отомстить возлюбленной — столь жестоко насмеявшейся надо мной королеве Елизавете.
А как отомстить, подсказал Бартлет Грин.
Но прежде Елизавета нашла средство остыть от вожделения ко мне, она стала посвящать меня в самые сокровенные заботы своей личной политики: открыла мне, что интересы государства требуют ее вступления в законный брак. Настороженно, с жестокой усмешкой вампира на устах попросила у меня совета и пожелала узнать, какими качествами, по моему мнению, надлежит обладать мужу, достойному ее руки. В конце концов она заявила, что не кто иной, как я, лучше всех сможет выбрать жениха, для чего мне надлежит отправиться в разъезды, и я взвалил на себя это бремя, дабы сполна претерпеть выпавшие мне унижения. Планы относительно замужества ни к чему не привели, моя дипломатическая миссия завершилась тем, что Елизавета изменила свои политические расчеты, сам же я тяжко захворал в Нанси, в доме одного из претендентов на руку моей королевы, и до выздоровления лежал в его кровати. В Англию вернулся униженный и павший духом.
Сумрачно было у меня на душе, когда я прибыл в Мортлейк осенью 1571 года, хотя тогдашние погоды радовали теплом и светом; в тот же день от супруги моей Эллинор я услышал, что королева Елизавета объявила о своем намерении вторично побывать в Ричмонде, осенью, что шло вразрез с ее привычками. Чутье у Эллинор было как у легавой, понятно, что она не находила себе места от злобной ревности, несмотря на то что встретила меня, вернувшегося после долгой отлучки, с холодностью и суровостью мраморной статуи; еще немного, и своими сценами она бы снова ввергла меня в болезнь, после которой я едва успел оправиться.
Вскоре Елизавета приехала в Ричмонд, ее сопровождала лишь малая свита, но, судя по всему, королева собиралась провести в своем замке долгое время. Поскольку расстояние от Мортлейка до Ричмонда чуть больше мили, то в скором времени меня ждала аудиенция, а также многие другие встречи с королевой, я мог лишь уповать на то, что ей будет неугодно меня видеть. Но случилось обратное, на другой день по прибытии в Ричмонд королева приняла меня с большим почетом и выказала свое благорасположение, коему раньше я также имел свидетельства, ибо в Нанси, где я лежал на одре болезни, от нее прибыли с выражениями глубокой тревоги о моем здравии два королевских лейб-медика и доверенный секретарь Вильям Сидни, с тем чтобы обеспечить мне наилучший уход и всяческие услуги.
Теперь же, в Ричмонде, во время первой аудиенции она вновь изъявила обеспокоенность состоянием моего здоровья после недавней тяжелой болезни, а затем всякий раз — то как бы нечаянно обронив два-три слова, то шутливо удостаивая иных милостей, чем повергала меня в смятение, — она давала все более явственные знаки, из которых следовало, что завоеванная свобода принесла ей блаженство и радостные надежды, что сердце ее преисполнено жаркой благодарности, ей, мол, удалось избегнуть оков, ибо в оковы обратился бы брак, не пробуждающий в сердце любви и желания хранить верность супругу. Словом, намеки Елизаветы, подобно искрам огня, кружили над тайной нашего истинного кровного соединения, а иной раз казалось, что возлюбленная, пред коей разум мой был бессилен, высмеивала бесплодность мелочных придирок ревнивой Эллинор. Снова я ходил за моей властительницей, как слепец за поводырем, беспрекословно ей повинуясь, и никогда прежде она с таким вниманием, благорасположением и горячим участием не слушала меня, излагавшего дерзновенные планы небывалого возвышения ее особы и прославления ее царствования. Она вновь с энтузиазмом приняла мой замысел покорения Гренландии и даже предприняла важные шаги, желая исследовать предложения, а затем дать им добро.
Многие эксперты королевского Адмиралтейства удостоверили, что тщательно разработанные мною планы вполне возможно претворить в жизнь, с воодушевлением их поддержали и военные чины. Королева все более склонялась начать великое предприятие. Спустя несколько недель я полагал себя близким к достижению цели всей моей жизни, ибо уже слетели с губ Елизаветы — губ улыбающихся, чарующих дивным волшебством и столь многое обещающих! — слова о том, что меня желала бы она видеть вице-королем новых земель, когда те будут покорены и отданы во власть Англии, „королем заморских западных земель“… Но в одночасье обрушилось грандиозное здание мечты всей моей жизни, породив в сердце неимоверную боль, горечь и ожесточение, какие только в силах вынести душа человеческая, обреченная подобному проклятию. Что случилось тогда — осталось тайной…
И поныне скрывает завеса мрака причину крушения моих надежд.
Однако кое-что мне известно. В тот вечер Елизавета в последний раз созвала Королевский совет, пригласив также ближайших своих помощников, в частности был привлечен к совещанию лорд-канцлер Уолсингэм{71}
. Перед тем я получил аудиенцию у моей государыни и обсудил с нею некоторые вопросы к предстоящему совету, мало того — мы как добрые друзья беседовали по душам, прогуливаясь по аллеям осеннего парка. В одно прекрасное мгновение, когда выяснилось наше полное согласие относительно всех положений моего плана, она взяла мою руку и, устремив на меня испытующий взор царственных очей, сказала:— А будешь ли ты, Джон Ди, став властителем новых провинций и оставаясь верным нашим подданным, всегда и везде помнить о благоденствии и счастии моей особы?
Я бросился на колени и, призывая в свидетели Бога, поклялся, что все мои помыслы и дела устремлены к единственной цели — упрочению власти и могущества моей государыни в обеих Индиях Западного полушария.
И тут в ее глазах промелькнуло некое странное выражение. Твердой рукой она заставила меня подняться и ответила с расстановкой:
— Достаточно, Джон Ди. Я вижу, ты полон решимости отдать жизнь, служа… Великой Британии, и готов завоевать для моей короны новые земли. Королевство благодарит тебя за сие намерение.
Холодный тон, непостижимый скрытый смысл слов, — вот чем завершилась та аудиенция…
И той же ночью лорд-канцлер Уолсингэм, завистник, пустая голова, сумев повлиять на умонастроение королевы, добился того, что план мой был положен в долгий ящик; оказывается, нужна более тщательная проверка, а когда до нее дело дойдет — бог весть…
Еще два дня минуло, и королева отбыла в Лондон, со мной даже не простившись.
Я был раздавлен. Слова бессильны описать отчаяние моего сердца.
И тогда-то ночью явился мне Бартлет. Покатываясь от хохота, он осыпал меня наглыми насмешками:
— Хо-хо, любезный брат Ди! Выходит, ты вел-то себя не лучше неотесанного стража, охраняющего ключи государства. Разметал грубыми ручищами сладостные мечты своей возлюбленной невесты, не на шутку раздразнив ревность ее величества, эдак ведь девок за косы дергают! Чему ж теперь удивляешься? Кошку погладь против шерсти, она когтями-то и цапнет.
Услышав таковую речь, я будто прозрел и тотчас понял, что творилось в душе Елизаветы, теперь я читал в ней, как в открытой книге, и знал, что не потерпит королева, ежели я с жаром и страстью вздумал бы отдаться хоть какой склонности, кроме любви к ее особе. Вне себя от страха и горького раскаяния, я вскочил (ибо лежал уже в постели) и бросился умолять Бартлета во имя нашей дружбы, если она хоть немного ему дорога, дать мне совет, как быть и на что решиться, чтобы вернуть благорасположение жестоко оскорбленной госпожи. Бартлет многое поведал мне той ночью, открыв чудесные тайны, и надоумил вглядеться в черные грани волшебного угля, который подарил мне перед своим уходом в потусторонний мир; в магическом кристалле предстало со всей неопровержимостью, что противники мои — королева Елизавета и лорд-канцлер Уолсингэм. Сей последний — враг мне, ибо надеется стать фаворитом Елизаветы, сама же она — по причине жестоко уязвленной гордости отвергнутой женщины. Бешенство накатило на меня, ярость и жажда отомстить наконец за все нанесенные мне раны, за все лживые посулы… окончательно потеряв голову, я всецело доверился советам Бартлета, а тот наставил, как завладеть и волей, и естеством Елизаветы-женщины.
И вот той же ночью я приготовился со всей сжигавшей меня кипучей страстью воздать Елизавете, расквитаться с нею, следуя советам и наущениям призрака, Бартлета Грина.
Не смею описать здесь все обряды, исполненные мной ради того, чтобы возыметь всю полноту власти над душою и телом Елизаветы. Бартлет поддерживал во мне силы, а меня от ужаса бросало то в жар, то в холод, сознание заволакивал густой туман, сердце, казалось, вот-вот остановится, и я едва не падал без чувств. Скажу лишь одно: существуют чудовища, облик коих столь страшен, что при виде их кровь стынет в жилах; однако поймет ли кто другую мысль: стократ ужаснее их незримая близость! Она не только терзает запредельным страхом, но и мучит тебя сознанием собственной беззащитной слепоты.
Наконец я успешно сотворил последние заклятия… происходило это не дома, а под открытым небом, я был наг и страдал от ночного холода, совершая необходимые действия при свете убывающей луны. Но вот я поднял магический кристалл к струящемуся лунному сиянию и на протяжении времени, за какое можно трижды прочесть „Отче наш…“, вглядывался в блестящие черные грани, со всем доступным мне усердием сосредоточив свою волю и душевные силы. И тогда Бартлет исчез, а явилась королева Елизавета, легкой упругой поступью она удивительно быстро шла ко мне по садовой лужайке, глаза ее были закрыты. Я тотчас разглядел, что состояние, в коем она пребывала, не было ни бодрствованием, ни обычным сном. Более всего фигура эта походила на призрак. Никогда не забыть мне бури, разразившейся в тот миг в моей груди. Я не слышал стука сердца — неистовый бессловесный вопль рвался из самой глубины моего естества, и ему как бы из дальней дали, но вместе с тем во мне самом отозвалось эхо невнятной и жуткой разноголосицы, повергшей меня в такой ужас, что волосы зашевелились на голове. Но, исполняя заранее данное повеление Бартлета, я собрался с духом и, взяв Елизавету за руку, повел в опочивальню. Рука поначалу была холодной, однако постепенно согрелась, как и все тело Елизаветы под моими ласками, словно вспыхнувший от моего жара летучий огонь охватил ее кровь. Нежностью я наконец выманил благосклонную улыбку, сменившую холод и неприступность, я увидел в том знак молчаливого согласия и свидетельство истинной страсти ее души. Посему я не стал медлить и, сгорая от любовного вожделения, с ликующим торжеством заключил ее в объятия, коим отдал все силы моей души.
Так я силой взял ту, что была мне назначена судьбой…»