— А как ты жил? Кем ты стал по прошествии стольких лет? — спросил он, искоса взглянув на мой письменный стол. — Вижу, ты… писатель! О, так ты решился пойти против Библии? «Мечешь жемчуга» перед читателями? Роешься в древних, полуистлевших грамотах — тебе всегда нравилось это занятие — и думаешь познакомить публику с необычайными причудами минувших столетий? По-моему, напрасно стараешься — нынешняя эпоха и ее люди вряд ли оценят, их не интересует… смысл жизни.
Он замолчал, и я почувствовал, что снова вдруг накатила глубокая грусть, словно повисшая в воздухе надо мной и моим гостем; заставив себя сбросить оцепенение, я, чтобы разогнать гнетущую тоску, начал рассказывать о своих штудиях — разборке бумаг покойного кузена. Увлекся, говорил с жаром, откровенно и все более воодушевляясь, поскольку Гэртнер слушал очень внимательно и спокойно. Я рассказывал, и постепенно все больше крепла моя уверенность, что он с радостью меня выручит, если понадобится помощь. Правда, поначалу он отзывался лишь невнятными междометиями, но вдруг посмотрел на меня пристально и спросил:
— Значит, тебе иногда кажется, что твое занятие — составление семейной хроники или, возможно, подготовка этих документов к изданию — начинает весьма опасным образом переплетаться с твоей собственной судьбой? Ты боишься навсегда увязнуть в прошлом, в его мертвечине?
Тут я, сгорая от нетерпения излить душу, рассказал все — начиная со сна, в котором привиделся мне Бафомет; ни о чем не умолчав, я открыл все, что пережил и выстрадал с того дня, когда получил наследство покойного кузена.
— Лучше бы я в глаза не видел этого архива моего родственника! — так завершил я свою исповедь. — Жил бы спокойно, а писательским честолюбием — поверь, это правда! — с великой радостью пожертвовал бы ради душевного покоя.
Мой гость, окутанный клубами синеватого табачного дыма, смотрел на меня с легкой улыбкой, и отчего-то почудилось, будто он вот-вот исчезнет, растворившись в туманном облаке. При этой мысли грудь сжало, даже сердце зашлось, так невыносимо страшно было представить себе, что он, быть может, сейчас покинет меня, не знаю как, но покинет… в ужасе я невольно воздел руки. Он, конечно, заметил мой жест и — тут дым рассеялся — со смехом сказал:
— Ценю твою откровенность! Но, выходит, ты хочешь поскорей выпроводить докучливого посетителя? Сам рассуди: пожалуй, мы бы не увиделись, если бы не твой кузен Джон Роджер… Он мог оставить у себя эти бумаги, однако предпочел от них избавиться.
Я вскочил с места:
— Ты что-то знаешь о Джоне Роджере! Ты знаешь, как он умер?
— Не волнуйся… Он умер, как должен был умереть.
— Причина его смерти — проклятое наследие Джона Ди?
— Не в том смысле, какой ты, похоже, имеешь в виду. Над наследием не тяготеет проклятие.
— Почему же мой кузен сам не довел до конца эту работу, бессмысленную и никчемную, а навязал ее мне, взвалил на меня свою ношу…
— И ты, друг мой, по доброй воле подхватил ее! Там ведь сказано: «Сохрани — или сожги», верно?
Все, все знает обо мне удивительный гость!
— Я не сжег.
— И прекрасно!
Он знал даже мои потаенные мысли! Я робко спросил:
— А почему не сжег Джон Роджер?
— Вероятно, он не удостоился стать исполнителем воли завещателя.
— По какой причине?
— Он умер.
Я похолодел от ужасной догадки: Джон Роджер… Черная Исаида погубила его!
Мой друг отложил сигару и повернулся к письменному столу. Легко пробежал пальцами по бумагам, сваленным грудами или разложенным в порядке, некоторые пролистал, затем небрежно, как бы наугад вытащил листок, который почему-то до сих пор не привлекал моего внимания, — может, застрял между переплетом и последней страницей в тетради с дневником Джона Ди или еще где. Я с любопытством подался вперед.
— Знакомо тебе? Как видно, нет… — Быстро проглядев текст, он передал мне листок.
Я отрицательно качнул головой, но сразу узнал прямой, без наклона, почерк Джона Роджера. И прочитал следующее: