— Так вот, полгода назад заявляюсь я в Кобленце в городской музей. И как ты думаешь, что вижу на стене? — понизил Любич голос. — Левартовского Веронезе! Висит себе, и все тут! Я им закатил скандал: это из Польши, говорю. А они: нет, ошибаетесь, картина здесь уже сорок лет. Враки, говорю, я эту вещь в Варшаве видел! Они в ответ: это-де недоразумение, у нас сотни доказательств есть. Словом, крик, перепалка, взаимные обвинения. А тут еще один из музейных работников как ни в чем не бывало подтверждает: действительно, мол, картина раньше в Варшаве находилась. А когда я Левартов назвал, не отрицал, что «Пир» принадлежал им. Спор продолжался уже в архиве, где мне под нос разные акты совали, ведомости, описи. И из них явствовало: за несколько лет до первой мировой войны некий Леварт из Варшавы, не помню имени, загнал этот самый «Валтасаров пир» кобленцскому музею.
— Станислав?
— Возможно! Да, он самый!
— Что же, черт побери, прятали мы в Варшаве? — пришел в полное недоумение Уриашевич. — Что ж это было? Не «Пир»? Не Веронезе?
— Подделка — вот что! — скривился Любич презрительно и продолжал пренебрежительным тоном: — Там, в Кобленце, окончательно все и выяснилось. В музее старый работник нашелся, который отлично помнил эту аферу. Так сказать, закулисную сторону ее, подоплеку всего этого дела. Твоему Леварту нужно было зашибить деньгу, но и фасон хотелось тоже держать. Поэтому он поставил музею следующие условия: в печати о новом приобретении не сообщать, а в стоимость картины включить изготовление копии. Картину он отправил под предлогом реставрации за границу, огреб несколько десятков тысяч марок, а в Варшаве его по-прежнему почитали, как владельца бесценного полотна Веронезе!
— Всех сумел провести, — заметил Анджей. — Включая и собственное семейство.
— Думаешь?
— Знаю, — ответил Анджей. — Знаю наверняка!
Он задумался на минуту. Да, дело обстояло именно так. Ни жена Станислава, ни Фаник в тайну не были посвящены. Не знали об этом ни отец Анджея, ни родственники, ни близкие знакомые Левартов. И из дирекции или фабричных служащих тоже никто. Разве что Конраду Уриашевичу было это известно, товарищу холостяцких кутежей Станислава Леварта, который после смерти старика Яна Фридерика не постиг еще науки извлекать из фабрики большой доход, не доводя, однако, дело до полного банкротства. Коли так, понятно, почему Конрад врал Анджею и про Кензеля. Не хотел место выдавать, которое для себя приберегал, на случай когда земля начнет гореть у него под ногами! Нечего, мол, Анджею туда соваться, если вещь, которую сберегает Кензель для Левартов, ровно никакой ценности не имеет.
— Поразительно! — не мог прийти в себя Уриашевич. — Ты себе не представляешь, чем был для Левартов «Пир». Гордостью. Украшением гостиной. Честью их и славой!
— А оказалось — пшик! — пожал плечами Любич. — Еще один эрзац!
В доме сестер Уриашевич — большие перемены, но жизнь течет по-прежнему. Каждое утро Ванда с пустым рюкзаком отправляется в город за пайками, лекарствами, подачками. Перед тем как выйти, просматривает она список лиц и учреждений и намечает маршрут. Из министерства культуры и искусства направляется в Общество польских актеров, оттуда — в дирекцию балета Войска Польского или к самому полковнику Венчевскому. Место умершей матери заняла Иоанна. Ванда с Тосей живут теперь ради нее и на то, что она получает.
Большая, безвкусная фотография викарного епископа Крупоцкого исчезла со стены. За нею ксендз Завичинский прислал как-то своего викария. Невысокий, тщедушный, с коротко остриженными волосами, в чересчур просторной сутане с многочисленными складками, викарий напоминал птенца в оперении большой старой птицы. В Варшаву перевели его откуда-то из-под Сохачева. Ванды не оказалось дома. Тося поздоровалась с ним сдержанно; у них уже было в костеле несколько размолвок: он не осуждал того, что осуждала она, — окружающая действительность не представлялась ему в столь мрачном свете.
Повинуясь желанию ксендза, Тося сняла со стены фотографию, им, кстати, совершенно теперь ненужную. Только спросила вскользь, где ксендз Завичинский собирается ее повесить: дома или в ризнице. Оказалось, нигде не собирается. Тогда она поинтересовалась, зачем ему приспичило забирать у них портрет. Викарий не смог удовлетворить ее любопытства и от смущения покраснел. Вскоре он ушел и больше у них не показывался. Да они его и не приглашали. С тех пор как у сестер поселилась Иоанна, Завичинский ни разу их не навестил. Злопамятный и не прощавший ничего без покаяния, он от них отвернулся. Но они и с этим примирились. А на стену вместо епископской фотографии повесили большой цветной снимок Иоанны в знаменитой сцене балета, который ее прославил.
Мир за окном преображался. Каждую ночь в городе загорались все новые и новые окна. Новая, удивительно красивая городская магистраль рядом с их флигелем с каждым днем метр за метром все дальше оттесняла своим асфальтом и зеленью пустыри, руины и пепелища. Дорог был каждый час.
Только они ничего не видели, ни о чем не знали.