Дорогой Герхард,
для меня одинаково невозможно и ответить на твоё большое письмо уже сегодня, и оставить неподтверждённым его получение. Меня изумляет великодушие, которое звучит из твоего рукописного сочинения; и говорит оно мне, что ты даже не озаботился сделать себе копию этого документа. Тем тщательнее я сохраню его у себя. Прошу тебя не понимать это как «припрячу» или «схороню». Нет, дело обстоит так, что я – чтобы соответствовать той задаче, какую ставит передо мной это письмо, – имею лишь один шанс: если планомерно подготовлю ответ. И первый шаг для этого – проработать вместе с несколькими близкими мне людьми то, что ты написал. В первую очередь, это пока ещё не знакомый тебе Густав Глюк – не писатель, а банковский служащий высокого ранга, а наряду с ним, вероятно, Эрнст Блох. Впрочем, мой базис, который с самого начала весьма узок, можно было бы расширить, если бы ты взглянул на совокупность брехтовских «Опытов». Кипенхойер, который их издал, в ближайшие дни будет у меня, и тогда я попытаюсь пробить для тебя следствия. Кстати, несколько недель назад я послал тебе важную статью об опере из «Опытов», но ты о ней ничего не сказал. Я перехожу к этим вещам, так как твоё письмо – не имея намерения аргументировать дальше, чем ad hominem449
– пробивает мою собственную позицию, чтобы, подобно снаряду, попасть в центр, который занимает в настоящее время небольшой, но очень важный авангард. Многое из того, что привело меня к тому, чтобы стать всё более и более солидарным с текстами Брехта, затронуто как раз в твоём письме; но это означает: многое из той, тебе ещё не известной продукции.По звучанию этих строк ты заметишь, что твоё стремление спровоцировать письмом полемическое высказывание с моей стороны не может исполниться. Так же, как оно вообще не может вызвать у меня экспансивную или аффективную реакцию – по той причине, что моя ситуация слишком щекотлива, чтобы я мог себе такое позволить. Мне и во сне не придёт в голову утверждать непогрешимость или хотя бы правоту в ином смысле, чем в смысле симптоматично, необходимо, продуктивно неверного в ней. (Такими фразами добьёшься мало, но я должен попытаться – поскольку в общих чертах ты, находясь столь далеко отсюда, довольно точно распознал, что здесь происходит – дать тебе представление хотя бы о малом, так сказать, в рефлексивных обертонах.) В особенности ты не должен полагать, будто я строю хотя бы ничтожные иллюзии о судьбе своих работ в партии или о продолжительности моей возможной принадлежности к партии. Но было бы недальновидным считать это обстоятельство не способным к изменению – разве что условием будет не меньше, как немецкая большевистская революция. Не то чтобы победоносная партия могла подвергнуть ревизии своё отношение к моим сегодняшним вещам, но дело в другом: что она заставит меня писать иначе. Это означает: я полон решимости при любых обстоятельствах делать своё дело, но не при любых обстоятельствах это дело будет одним и тем же. Оно скорее – соответствующее. А недолжным обстоятельствам соответствовать должным – т. е. «правильным» образом – этого мне не дано. Это даже совершенно нежелательно до тех пор, пока я существую и намереваюсь существовать как индивид.
Столь же временно надо сформулировать и следующее: существует вопрос о соседстве. Где располагается моё производственное учреждение? Оно располагается – и об этом у меня нет иллюзий – в Берлине W. W. W.450
, если тебе угодно. Самая образованная цивилизация и самая современная культура не только составляют мой личный комфорт, но и отчасти служат прямо– таки средствами моего производства. Это означает: не в моих силах перевести мои производственные мощности в Берлин O. или N.451 (В моей власти было бы переселиться в Берлин O. или N., но делать там нечто иное, нежели я делаю здесь. Я признаю´, что можно потребовать этого по моральным причинам. Но заранее могу сказать, что не выполню этого требования; я бы сказал, что именно мне и очень многим, чьё положение подобно моему, сделать такое невообразимо тяжело.) Неужели ты действительно запретишь мне с моей маленькой пишущей фабрикой, которая располагается здесь, на Западе, просто-напросто из властной потребности отличаться от соседства, с которым я примирился по определённым причинам – неужели ты хочешь запретить мне вывешивать из окна красное знамя с тем намёком, что это всего лишь клочок материи? Если уж я пишу «контрреволюционные» сочинения – как ты совершенно справедливо квалифицируешь мои труды с партийной точки зрения – то следует ли совершенно недвусмысленно предоставлять их в распоряжение контрреволюции? Не надо ли их, скорее, денатурировать, подобно спирту – рискуя, что они станут не пригодными для каждого, – сделать их определённо не пригодными для контрреволюции? Может ли внятность, которой человеческий язык отличается от языка деклараций и избегать которой в жизни мы учимся всё с бóльшим успехом, когда-нибудь стать слишком большой? Не слишком ли она, скорее, мала в моих произведениях и разве следует увеличивать её в ином направлении, нежели коммунистическое?Если бы я находился в Палестине – вполне возможно, что дела сложились бы тогда совершенно иначе. Твоя позиция по арабскому вопросу доказывает, что там имеются и совершенно иные методы однозначной дифференциации от буржуазии, нежели здесь. Здесь их нет. Здесь нет ни одного. Ибо с известной справедливостью ты мог бы назвать апогеем двусмысленности то, что я воспринимаю как однозначное. Ладно, я достиг крайности. Как потерпевший кораблекрушение, который плывёт на обломках судна, карабкаясь на верхушку сгнившей мачты. Но у него есть шанс послать оттуда сигнал ради своего спасения.
Пожалуйста, продумай всё это как следует. Сделай мне – если сможешь – какое-нибудь встречное предложение.
На сегодня – и чтобы не заставлять тебя ждать только привет от всего сердца.