Эти краткие заметки, контраст которых по отношению к более поздним заметкам по теории истории столь же очевиден, как и их мессианский контекст, представляют собой первое свидетельство о воздействии «Процесса» Кафки на Беньямина291
. Он завершил различные приписки к упомянутому письму лапидарной фразой: «В роли ангела, спасающего больного, у моего ложа Кафка. Я читаю “Процесс”». Однако мистерию, которая заново осваивает «Процесс» Кафки на другом уровне, Беньямин не вписывает в письмо, хотя места на странице хватило бы, а прилагает отдельно. С этого начинаются его раздумья о Кафке, которые должны были служить предварительной ступенью к его эссе о «Процессе». Не удивительно, что эту работу он посвятил мне. В те годы у него всё вертелось вокруг теологических категорий, в которых «смысловые слои теологии» следует отделять от «слоёв переживания сна». Ещё в середине 1928 года он прочёл написанную мной заметку о произведениях Агнона, где речь шла о том, что у Агнона предпринята ревизия «Процесса» Кафки. Он хотел в своей работе провести сравнение Кафки с Агноном и при этом на собственный лад развить категорию отсрочки, которую я в рукописи «О Книге Ионы и понятии справедливости»292, написанной в 1919 году, охарактеризовал как основополагающую для еврейства – что убедило его. Значит, в эти годы, начиная с 1927-го, наши мысли, по крайней мере, об этом центральном предмете, сошлись в одной точке.С этого года, со статьи о Готфриде Келлере, которая вышла незадолго до нашего совместного пребывания в Париже, у Беньямина начали выходить значительные эссе по литературной критике; в них, после долгого перерыва, наступившего с выходом работы об «Избирательном сродстве», отчётливо обозначился его гений. В январе 1928 года он послал мне только что вышедшую «Барочную драму». До 1930 года вышли «Сюрреализм»293
, «К портрету Пруста»294, «Парижский дневник»295 и три статьи о Жюльене Грине296, где пока – в общем и целом – доминировала сугубо домарксистская линия. Только начиная с ряда рецензий на книги (особенно с 1929 года), с начала комментариев к Брехту297 и с большого эссе о Карле Краусе298, которое ещё до опубликования Вальтер выслал мне в машинописной копии, а затем в рукописном оригинале, обозначился поворот, напрямую заявленный как марксистский – наряду с которым, однако, шли и рассуждения другого характера. Эти высланные мне работы послужили поводом к письму в марте 1931 года, которое содержало уже не «осторожные возражения», как утверждалось, а острую фронтальную атаку на новый образ его мыслей и позицию! Бросалось в глаза, что в работах полностью отсутствуют комментарии в беньяминовском смысле, кроме парадоксального случая с его комментарием к Брехту. Для меня – после речи Вальтера, обращённой к Магнесу, где он говорил о своей задаче комментатора древнееврейских текстов – т. е. об утопической программе! – это было тогда менее удивительно, чем кажется в ретроспективе сегодня, когда комментаторский характер его многочисленных поздних сочинений гораздо отчётливее бросается в глаза как раз на уровне, чрезвычайно далёком от еврейского.Беньямин был аутсайдером в двойном смысле: в науке, где он остаётся им и до сих пор, и в писательстве. Лишь единицы из его коллег среди писателей могли с ним как-то сотрудничать; многие его не выносили. И это было взаимно. Как раз о литературных авторитетах, обладавших тогда расхожей популярностью, он имел невысокое мнение, за исключением разве что Генриха Манна; а позднее и Томаса Манна – начиная с «Волшебной горы». Из-за него он едва не рассорился с Брехтом, ненавидевшим Томаса Манна. Такие авторы, как Лион Фейхтвангер или Эмиль Людвиг, бывшие тогда знаменитыми, в письмах Беньямина не фигурировали, и он по возможности избегал контактов с ними. Но в том, что в Берлине он упустил Кафку, Беньямин упрекал себя даже в 1938 году299
.