Читаем Вальтер Беньямин полностью

Вне этих рамок города, который стал для юного Беньямина решающим жизненным опытом, мы вряд ли поймём, почему ключевой фигурой им написанного стал фланёр. До какой степени прогулка определяла сам шаг беньяминовской мысли, яснее всего видно из особенностей его походки, которую Макс Рихнер описывает как «смесь продвижения и промедления, обоих разом»[32]. Это была походка фланёра, замечательная тем, что фланёров, вместе с денди и снобами, породил девятнадцатый век, эпоха благополучия, когда дети из семейств верхней прослойки среднего класса безо всякой работы располагали доходом, а потому не имели ни малейших причин беспокоиться. И ровно так же, как этот город научил Беньямина фланёрству, тайному стилю походки и мысли девятнадцатого века, он, естественно, заронил в него особые чувства к французской словесности, что почти непреодолимо отрéзало его от интеллектуальной жизни, обычной для тогдашней Германии. «В Германии я чувствую, до чего мои попытки и интересы чужды людям моего поколения, тогда как во Франции есть определённые силы – такие писатели, как Жироду и особенно Арагон, движение сюрреалистов, – которые, насколько я вижу, работают над тем же, что занимает и меня», – сообщал он Гофмансталю в 1927 году («Briefe», I, 446), когда, вернувшись из Москвы и убедившись в неосуществимости литературных планов под коммунистическим флагом, Беньямин принялся укреплять свои «парижские позиции» («Briefe», I, 444–445). (Восемью годами раньше он писал о «невероятном чувстве родства», которое пробудил в нём Шарль Пеги: «Ничто из написанного никогда не трогало меня так глубоко и не вызывало такого чувства сопричастности» – «Briefe», I, 217.) Как бы там ни было, укрепить ему ничего не удалось, и рассчитывать на удачу тут не приходилось. Иностранцы – а, по-видимому, Париж по сей день манит к себе тех, кто родился за пределами Франции, – могли занять какое-то положение в столице только в первые послевоенные годы. С другой стороны, Беньямин искал положения, которого в то время не существовало нигде и которое, на самом деле, определилось и было опознано лишь позднее. Это было положение «привязавшего себя к мачте», откуда ненастье различимо не в пример лучше, чем из безопасной гавани, даже если отчаянные сигналы «кораблекрушения», знаки одиночки, который не умеет плавать ни по течению, ни против, едва замечают как те, кто в жизни не выходил в штормовое море, так и те, кому любое ненастье нипочём.

На взгляд постороннего, это была позиция свободного писателя, живущего пером. Однако, как заметил, кажется, только Макс Рихнер, Беньямин и в этом отношении был «наособицу», поскольку «публиковался редко, и никто никогда в точности не знал… до какой степени он живёт на средства из других источников» (там же). Подозрения Рихнера целиком оправданны. До эмиграции «другие источники» были в полном распоряжении Беньямина; больше того, за внешней видимостью свободного писательства шла жизнь ещё более свободного, хоть и находившегося под постоянной угрозой, homme de lettres[33], чьим истинным домом служила библиотека, собранная с исключительной тщательностью, но вряд ли способная помочь в работе. Её составляли сокровища, чья ценность, как не раз подчёркивал Беньямин, доказывалась тем фактом, что он их даже не открывал, – иными словами, эта библиотека была надёжно защищена от любого использования или пригодности для профессиональных нужд. Подобного образа жизни в Германии не знали, как не знали и того рода занятий, который для Беньямина – и только потому, что приходилось зарабатывать, – из этой жизни проистекал. Занятий не историка литературы, учёного, в чьём распоряжении – необходимое количество пухлых томов, а критика и эссеиста, для которого даже эссе слишком растянуто на потребу публике и который, не плати ему издатели построчно, всегда предпочёл бы лапидарный афоризм. Беньямин наверняка осознавал, что его профессиональные амбиции направлены на то, чего попросту нет у него на родине, где, вопреки Лихтенбергу, Лессингу, Шлегелю, Гейне и Ницше, афоризм никогда ни во что не ставили и обычно с неодобрением видели в критической мысли подрывное начало, место которого, если таковое вообще есть, – разве что в газете на полосе культуры. Не случайно Беньямин выбрал для выражения своих амбиций французский язык: «Le but que je m’avais proposé… c’est d’être considéré comme le premier critique de la littérature allemande. La difficulté c’est que, depuis plus de cinquante ans, la critique littéraire en Allemagne n’est plus considérée comme un genre sérieux. Se faire une situation dans la critique, cela… veut dire: la recréer comme genre» («Цель, которую я перед собой вижу, – стать крупнейшим критиком немецкой литературы. Беда в том, что последние полстолетия литературная критика в Германии не рассматривается как серьёзный жанр. Занять место в критике значит… возродить её как жанр».) («Briefe», II, 505).

Перейти на страницу:

Похожие книги

Образы Италии
Образы Италии

Павел Павлович Муратов (1881 – 1950) – писатель, историк, хранитель отдела изящных искусств и классических древностей Румянцевского музея, тонкий знаток европейской культуры. Над книгой «Образы Италии» писатель работал много лет, вплоть до 1924 года, когда в Берлине была опубликована окончательная редакция. С тех пор все новые поколения читателей открывают для себя муратовскую Италию: "не театр трагический или сентиментальный, не книга воспоминаний, не источник экзотических ощущений, но родной дом нашей души". Изобразительный ряд в настоящем издании составляют произведения петербургского художника Нади Кузнецовой, работающей на стыке двух техник – фотографии и графики. В нее работах замечательно переданы тот особый свет, «итальянская пыль», которой по сей день напоен воздух страны, которая была для Павла Муратова духовной родиной.

Павел Павлович Муратов

Биографии и Мемуары / Искусство и Дизайн / История / Историческая проза / Прочее