Матвея Анисимовича опять начинает мутить. В какую грязь он залез, в какую грязь! Но, сказав «а», надо говорить «б». И он отвечает почти развязно:
— Тем лучше, тем лучше… Заодно вашу матушку посмотрю. Как она себя чувствует?
— Вашими молитвами вполне нормально, очень даже хорошее самочувствие! — убежденно восклицает Расторгуев. — Тут, знаете, участковая врачиха приходила, очень замечательно про вас отозвалась… Первосортный, сказала, шовчик, чисто профессорский!
— Ну-ну, — перебивает Львовский, — давайте адрес.
Он записывает на том же листке, где танцуют кокетливые буковки Расторгуева, улицу, номер дома, номер квартиры и, повторив, что завтра непременно заедет, вешает наконец трубку.
Фу, какая тяжесть на душе! Если бы все-таки достать сегодня эти несчастные нехватающие шестьсот — семьсот рублей! И еще не хочет брать за установку! Где же он работает, этот Кузьма Филиппович? Ясно — в торговой сети. «Попутная машина из универмага»! «Без чужих глаз нам спокойнее»!.. «Нам»! Впервые в жизни ко Львовскому обращено такое «нам». Никогда не надо было ему думать о «чужих глазах», никогда ничьи глаза не пугали его… Как мерзко! Как отвратительно!
Дверь в ординаторскую стремительно распахивается. Испуганная молоденькая сестричка кричит с порога:
— Матвей Анисимович, идите скорее! В девятой палате… Фомичевой… очень плохо!
С этой минуты и до конца операционного дня у Львовского не остается ни мгновения на мысли о себе, о Расторгуеве, о телевизоре, о чем-нибудь вообще, кроме жизни женщины, которую он увидел уже обескровленной и без сознания.
В два часа дня, когда он вместе с Рыбашом выходит из операционной, оба выглядят так, будто это их, а не Фомичеву, только что сняли с операционного стола. Молча, усталыми движениями они скидывают перчатки, маски, халаты. Молча закуривают: Рыбаш — как всегда, из надорванной с уголка пачки, Львовский — из потускневшего портсигара с лошадиной мордой. Оба опускаются на выкрашенные белой эмалевой краской табуреты.
— Могли потерять, — говорит Львовский.
— Все-таки отстояли! — откликается Рыбаш.
Тихо звякают цапки, кохеры, пеаны, которые пересчитывает операционная сестра.
Два студента-стажера, помогавшие при операции, копируя движения хирургов, тоже снимают стерильные доспехи и тоже присаживаются на табуретки. Рыбаш протягивает им свою измятую пачку «Беломора».
— Курите?
Он вытряхивает из надорванного уголка каждому по папиросе, и Львовский щелкает для них своей многоцветной, как слоеный мармелад, фронтовой зажигалкой. Эти две папиросы, предложенные Рыбашом, этот мигающий огонек зажигалки Львовского означают: «Молодцы ребята, хорошо поработали!». Студентам хочется улыбнуться во весь рот, но, полагая, что это неприлично, они деловито и сосредоточенно дымят.
Тишина.
Первый не выдерживает Рыбаш.
— Вот, молодые люди, — лекторским тоном говорит он, обращаясь к студентам, — сегодня вы имели возможность наблюдать, к чему приводит легкомысленная забывчивость хирурга! Тот, кто делал этой женщине аппендоэктомию, не соизволил произвести ревизию малого таза. В результате — упущенная внематочная беременность, разрыв фаллопиевой трубы, внутрибрюшное кровотечение и вообще все, что вы видели…
Распаляясь, Рыбаш от бесстрастного лекторского тона переходит к тону прокурорскому.
— Но скорая доставила ее с диагнозом «острый аппендицит», — робко вставляет один из студентов.
— Мало ли с каким диагнозом привозят! Скорую вызвали потому, что у Фомичевой были сильнейшие боли. Она, может быть, и дома теряла сознание, — почти кричит Рыбаш. — Врач скорой видит одно: острый живот, надо немедленно в больницу. Он же внутрь не лазил, так?
— Так, — кивают студенты.
— А у операционного стола надо не только орудовать руками, но и мозгами шевелить. Женщина молодая, жалуется на боли в животе, — значит, думай о гинекологии! Если уж полез в брюхо, смотри в оба! Все проверь! А тут, видите ли, хирург сделал красивенький косметический разрез, выволок аппендикс, чик-чик — и готово!
Он размахивает руками, показывая, как сделал «чик-чик» хирург. Перед стажерами неэтично называть фамилию врача, допустившего ошибку, хотя через пять минут они ее все равно узнают по списку дежурных. Он презрительно раздувает ноздри. Он уже вскочил с табурета, этот неугомонный Рыбаш.
Студенты тоже встают.
— Тише, товарищи! — глухо говорит Львовский. — Ошибка действительно безобразная, но криком не поможешь. Все, что было возможно, мы сделали. Согласны. Андрей Захарович?
— Мы-то сделали! — кричит Рыбаш. — Но если бы вчера этот олух…
— Андрей Захарович!
— Вы же понимаете, если бы вчера произвели ревизию, Фомичева могла бы рожать!
Именно в эту минуту входит Степняк. Он был в операционной, когда Львовский начинал операцию. Потом его вызвали. Через полчаса он прибежал снова. Операция продолжалась. Фомичевой переливали кровь. Он стоял, сжав кулаки в карманах, с лицом, как у всех хирургов, закрытым наполовину марлевой маской. Он сам видел страшные разрушения, которые были вызваны двенадцатичасовым опозданием… Если бы вчера… Если бы…