— Меня интересуют конкретные действия. Что, как, когда происходило. Что касается вас с ним, что касается его и Себрова.
— Вы знаете, что такое потерять ум? Так вот, я его потеряла.
«Прямо красавица и чудовище какие-то, — подумал следователь. — Она — настоящая красавица, он — несомненное чудовище».
— Я помню его с детства, лет с четырёх-пяти, как нашего доброго соседа дядю Тиму, папиного хорошего друга. Девчонкой я сидела у него на коленях. От него всегда пахло табаком, немного потом и иногда пивом, когда они с папой выпивали. Ему, кажется, нравилось бывать у нас. Он приносил мне конфет, сладостей, варенья, грибов, вкусных яблок с его сада. Они с папой ходили за грибами и на рыбалку. Однажды он принёс мне пригоршню земляники, и я слизывала ягоды прямо у него с ладони, а потом нюхала, как божественно пахла его рука. Мне нравилось играть колечком у него на правой руке, я делала так и с папиным. Знаете, наверное, игру «Колечко, колечко, выйди на крылечко!»? Потом это колечко у него с руки исчезло, а мама мне объяснила, что тётя Света, дяди Тимина жена, оказалась не очень хорошей женщиной, и они расстались. И глаза у него с тех пор стали какие-то другие. Были мягкие и нежные, а стали твёрдые и дерзкие и смягчались только, когда он становился пьяным. Руки тоже стали жёсткими и грубыми, а прежде бывали ласковыми и нежными. Мне было жаль его, он как будто оброс какой-то ершистой кольчугой. От его голоса у меня всегда мурашки ползали по спине, а от взгляда сердце замирало. И чем старше я становилась, тем сильнее сердце замирало. Помолчит, помолчит, а потом как ухнет, и мне станет так жарко и хорошо. Правда, меня это смущало, но это и жутко мне нравилось. В конце апреля мне исполнилось пятнадцать, к тому времени я стала более женственной. Когда я приехала на каникулы в Спиридоновку, дядя Тима, я заметила, ни разу не назвал меня егозой или кошечкой с мягкими лапками. Олеся и всё. И не прикасался ко мне. Совсем-совсем. А в июле мама пошла к Ворониным цветы смотреть, а папа платить за свет поехал. И вдруг зашёл в это время дядя Тима. Зашёл и стоит, смотрит на меня так странно. Сердце моё как всегда ухнуло. Мне стало неловко. Я давай объяснять, где мама, где папа. А он всё смотрит и смотрит. Не утруждайся, говорит, я к тебе пришёл. Хочу на тебя посмотреть, больно глаз радуешь. И ни с того ни с сего подошёл ко мне и обнял так крепко, что я задохнулась и колени задрожали. А потом ещё руки долго тряслись и не слушались, когда он уже ушёл. Мне так сладко было в его объятиях. И все мои мысли в эту сторону повернулись, я размечталась, чтобы он снова зашёл и меня вот так обнял, а лучше поцеловал. Я только и представляла его губы на своих и гадала, какой у них окажется вкус.
Олеся вся раскраснелась и не смотрела на мужчин. Она никому раньше этого не доверяла, не обсуждала с подругами, как это у девчонок часто заведено. Дикая лесная лань…
— Не знаю, как мне хватило сил не рассказать об этом маме. Несколько дней он не обращал на меня внимания, и было так тоскливо, так тоскливо, что хотелось плакать. Потом я пошла за водой на колодец, а Тимофей Захарыч там как раз воду наливает. Налил и мне заодно. Я поблагодарила. А он опять смотрит так странно на меня. Подошёл близко-близко, что каждая морщинка, каждый седой волосок были мне видны. Начал водить шершавым большим пальцем по моим губам. Водил, водил, да и окунул внутрь до самого языка. А потом взял вёдра и пошёл от меня озадаченной.
«Видимо, не сразу мог решиться на такую подлость», — подумал Палашов и взглянул на опечаленного, понурого отца.
— Похожие истории несколько раз повторялись, — продолжала рассказывать девушка. — То он меня прижимал к себе, то притрагивался к груди. И все эти действия должны были наводить на меня одну и ту же мысль, и чувство — похоть. И, надо сказать, они именно так на меня и действовали. Они вздымали во мне всевозможную баламуть, заставляли меня бредить им, желать со всем пылом, на который я способна. И вот настал день, когда я сама, завидев его в окно идущим к колодцу с вёдрами, рванула за ним так, что не помнила себя. В тот день я, наконец, сделалась его. Он завёл меня в сарай, положил на сено. Там всё и случилось. И… было больно, но стало очень хорошо. Хорошо и от того, что это со мной сделал именно он. И я не понимаю, за что его наказывать, если я сама этого желала.
— Понимаешь, Олеся, — попытался объяснить отец дочери, — порядочный человек не должен так поступать, какие бы чувства ты к нему ни питала. Ты же ещё девочка совсем.
Олеся вздохнула и пожала плечами.
Палашов слушал внимательно, не сводя с неё глаз, но ничего не записывал. Он пока прикидывал, что удостоить протокола. Раздумывал и любовался доверчивыми и ласковыми глазами. Она в каждом движении, вплоть до взмаха ресниц, была эдакой девочкой, эдакой лапулечкой. «Не может Глухов, увы, тебя любить, куклёныш», — с сожалением подумал он.
— Олеся, мне надо знать о Ване, включая день убийства.
Судорога боли прошлась по Олесиному лицу.