– А! Панна Юта, панна Юта, моё сердце обливается кровью от твоих слов, – воскликнул я, – я долго держал в себе боль, в конце концов она должна была вспыхнуть. Пусть только закончится война… оттягивай эту свадьбу… я твоей руки попрошу… я только с тобой могу быть счастливым.
Она резко схватила меня за руку.
– Не говори этого, это не годится, – прервала она, – мама никогда бы не позволила, я бы сама боялась не вас, но семьи. Это не может быть! Не может!
– Конечно, это может и должно быть, потому что мы любим друг друга, искренно, свято, неизменно…
– Тихо! Тихо! Достаточно! – отозвалась она, взволнованная. – В любовь верю… в будущее – нет. Мама бы остаток дней отравила, а я ей обязана во всём.
Среди этого разговора нас испугало странным голосом брошенное над ухом: «Добрый вечер!»
Юта обернулась, бледная, но спокойная – был это её нареченный, который, освободившись от работы, спешил к Ваверским.
Я взглянул на него. Он был уставший и с любопытством ко мне присматривался, с плохо скрываемым гневом. Юта слегка на него посмотрела, пожимая плечами, совсем не обеспокоенная встречей.
– Будь здоров, поручик, – произнесла она, прощаясь со мной кивком головы, – будь здоров, а если когда ещё выдастся быть в городе, заезжай всё-таки проведать старых знакомых. По крайней мере, от вас мы узнаем правду об этих пруссаках, потому что тут у нас, Бог знает, что плетут.
Михалек стоял надутый и кислый. Юта немного отошла, а я, стянув поводья, вскочил на коня и погнал к лагерю.
Двадцать шестого августа ночью едва я положил голову на седло, чтобы кое-как вздремнуть, когда меня разбудил Казьмеж, повар Начальника. У меня был лёгкий сон, я отряхнулся только и пошёл в шатёр Костюшки. Он сидел на своей твёрдой кроватке.
– Слушай, Сируц, – сказал он, – бери коня, езжай сразу к Мариниоту и Повазкам, там уже слышны выстрелы, выдержи до конца, скажешь мне, что будет. Если бы, упаси Боже, что-то плохое случилось, поспешишь скорей сюда.
Было время между тремя и четырьмя часами, когда мне подали коня. Чуть я отошёл немного дальше, заметил, что пруссаки начали сильную атаку от Вавришева. Движение с нашей стороны было уже великое. Стрелки с Хадзевичем и кавалерия с князем Ёзефом укрепили тыл и окружили бок немцев, но горсть наших стрелков была небольшой, должны были отступать.
Я побледнел, видя, что двумя батареями завладели пруссаки, которые дали едва три выстрела; князь Ёзеф прибыл слишком поздно. Пруссаки хорошо знали горы, на которых те были расположены, поэтому они были взяты. Правое наше крыло отступало, мне уже нечего было больше делать, только спешить возвратиться к Костюшки.
Но меня тут с несчастливой новостью опередили, добавляя, что князь Ёзеф провёл ночь в Варшаве у одной из красивых дам, которых столько в него до смерти влюбилось, и что его опоздание было причиной поражения и, что хуже, влияния, какое оно произвело на дух войска.
Трудно понять, сколько в этом было правды, несомненно то, что князь Ёзеф бился как лев, когда очутился на плацу, и что был ранен, тем не менее, однако, ему доверенные польские батареи и первые позиции были завоёваны.
Если кто триумфовал, то Заячек, который «князику» помочь не думал, который его не терпел и будто бы радовался утрате «шведских гор» и унижению князя Ёзефа.
Заячек был в то время самым левым республиканцем и в самых тесных отношениях с Коллонтаем представлял в лагере якобинскую революционную партию; князь Ёзеф и Мокроновский были известными монархистами и придворными, Домбровский стоял посерёдке, выполняя только обязанности солдата, – а Костюшко должен был смягчать отношения между людьми.
Ему именно то считали за зло, что поддерживал мир, смягчал и объединял. Между ним и князем Ёзефом никогда не было ни очень близких отношений, ни великой гармонии и симпатии. Князь Ёзеф принадлежал к школе тех храбрых, стойких, образованных, но немного аристократично смотрящих на мир вояк, каким был герцог де Линь, лучший его приятель.
Рядом с самой большой бравадой самая безумная страсть к гулянке, всё это приправленное остроумием самого лучшего тона. Костюшко выглядел, думал и жил совершенно иначе. У князя Ёзефа остроумие и ирония, чувство чести, отвага были пружинами жизни, у Костюшки – родина, добродетель, правота, мужество, серьёзность. Князь Ёзеф влюблялся как все панычи в XVIII веке каждый день в иную. Костюшко – раз, может, в жизни и до смерти. Были у них иные привычки, убеждения, настроения.
Уже в кампании 1792 года, в которой Костюшко был под командованием князя Ёзефа и не всегда с ним соглашался, дали друг другу почувствовать эти отличия; в 1794 году честная и прекрасная душа князя Ёзефа добровольно сдалась приказам Начальника, приняла долг послушания, и князь Ёзеф храбро бился аж до этих несчастных гор двадцать шестого августа.
Можно себе представить, как сумели воспользоваться этим несчастьем, дабы засеять новые зёрна непонимания.