Некий старик стоял с наполненной кружкой в одной руке и сигаретой на отлете в другой. Взгляд, упертый в невидимую точку. Можно было предположить, что под стулом фотографа неожиданно появилась мышь. Короткая стрижка мягких седых волос. Впалая грудь, широкие, накренившиеся плечи. Видно было, что жизнь жестко и вдохновенно трудилась над лепкой этого лица, но глина оставалась еще сырой, работа была не закончена. При желании этого забулдыгу можно было принять за Сократа, рассматривающего лопающуюся пивную пену так, точно он наблюдает скоротечную историю мироздания. Сосредоточенность на непостижимом роднит, в некотором смысле, философов и пьяниц.
Жизнь поработала с этим лицом достаточно, но последние, решительные прикосновения оставались все же за смертью. Может быть, старик тем был и занят сейчас, что пытался представить миру шедевр, который ему самому не суждено увидеть?
— Еще, когда другой фофан спросил его, зачем он так много пьет, Джеффри ответил: «Чтобы не бегать трусцой».
Компания захохотала, ее поддержали соседние столики.
— Вопросов нет, — примирительно сказал я. Знал, знал я наизусть эту мужественную, а по существу, детскую эйфорию всеобщего понимания.
Я еще раз огляделся. На стенах были развешаны винтовки, сабли и пистолеты из папье-маше. В горящий камин летели бумажные стаканчики и прочий мусор, подкармливая приплясывающий огонь. В центре зала возвышалась колонна, сложенная из подшивок старых газет. Под доской «Почетные члены» на полочке я разглядел корешки книг, среди которых были «Русские пословицы и поговорки» и сборничек похабных стихов тонкого в прошлом певца геологоразведки Льва Коклина.
На Доске пустовало место одной фотографии, под которой значилось: «Гребёнка Евгений Павлович (1812–1848)». Я внимательно вгляделся в лица, но так и не смог решить, кому здесь могло быть знакомо имя автора «Черных очей». Разве что Фафику? Несомненно, даже у музыки хаоса должен быть свой автор и свой дирижер.
Между тем вся эта компания, непомерная для глаз, давно уже что-то мычала, подвывала, прицокивала, и вдруг на моих глазах под руководством Фафика это обрело слова и стало превращаться в песню[2]
:Пели вкрадчиво и складно, потряхивая в такт руками. Пальцы были сложены в щепотку, глаза светлые и слепые. Хриплая дудка Фафика добавляла в картину натурализма, но и его клоунада лишь оттеняла общий тон интимного события.
Догадка героя была для поющих неожиданностью: на лицах появилось изумление, выражение конфуза или же легкого испуга. Чувствовалось, однако, что все готовы проявить снисходительность, обратить в шалость, а то и в достоинство издержки организма хорошего человека. И все, благодаря такому порыву, проникались уважением к себе.
Однако дальше песня готовила для поющих переход в новое, небывалое качество, что-то вроде встречи в астрале. Переход этот был для них полной неожиданностью, хотя они его и ждали.
Последний куплет повторили многократно, мешая интонации скорби и ликования. Наполненные стаканчики летали над столами. По елочным гирляндам на потолке гонялись друг за другом огоньки. Общий свет Фафик то приглушал, то врубал на полную мощь с помощью ручки реостата, губы его все время двигались, выбирая форму между ромбом и кругом.
Было чувство, что меня затолкали в мой собственный сон. Знакомое перемежалось с чудовищным, нелепым и незнакомым, но авторское происхождение последних было так же несомненно, ради этого все и затеяно. Какой-то голос в ухе нажучивал: «Не гнушайся, милый! Убожество и жалкость, кто же спорит? Но ведь свои, родные. Помнишь, как они излечивали тебя от кошмарного нашествия сочиненных тобой графоманов? Теперь ждут, что и ты ответишь им любовью и пониманием. Стыдно нос воротить».
Это был один из моих собственных голосов, сатирический, я узнал его, от него-то уж точно не откажешься. Только как же это все некстати! Когда человеку больше чем когда бы то ни было нужны покой и сосредоточенность… Хотят взять мою совесть на измор.