Клод Георгиевич ничего не отвечал. Он лишь быстро прятал всё, что успел нарисовать. Прятал в старинные деревянные шкатулки, постоянно расположенные в постоянном порядке под роялем. Он это делал неуклюже, заметно. Потом, также ничего не говоря, выходил из дома. И такое бывало почти каждый день. Иногда удавалось успеть уйти до прихода жены, но всё равно сосредоточение нарушалось, а вдохновение разом пропадало. Дело почти не продвигалось. Для восстановления творческого настроя – времени уже не оставалось. Было, скорее, больше желания делать, чем самого дела. Желание перехлёстывало, забегало вперёд и собой заменяло задуманное дело. Из-за него вообще всё стопорилось. Надо выбирать одно из двух: или делать, или мечтать о деле. То и другое вместе, вперемежку, останавливает дело. И желание тоже. Это большое и, думается, пожизненное несчастье – не уметь отделять такие два противоположных действия. И Предтеченский, не отличаясь от многих себе подобных людей, вроде бы творческих, но в то же время и весьма зависящих от внешних обстоятельств, никак не мог избавиться от обычного такого несчастья. Та беда крепко сидела в нём генетически. Оттого на собственно делание – времени у него не хватало. Длинные стояния мечтаний и желаний заменяли предполагаемое дело, фальсифицировали его. Получалось так: пережив в душе и в уме то, что предстояло ему сделать, он уже испытывал… ну, не усталость, а почти убедительное ощущение необязательности, ненужности работать. Выходило, будто уже высказался, а повторяться ему очень даже не любилось. Такая несильная натура профессора не позволяла имеющимися в нём скромными потугами помочь далеко идущим помыслам. Тем более, и сами помыслы, имея что-то общее с мечтами и желаниями, частенько заигрывали с ними, да так и пропадали в их огне. А уклад его жизни, вернее, бытовой части существования ещё более способствовал неделанию. Ну что с того, если он сейчас не дома. Жене-то ясно, что не нравилось. Ей не нравилось его сидение дома вместо хождения на работу. А на какую работу? Разумеется: на такую, где платят деньги. И Предтеченский каторжно вынуждал себя делать вид, будто ищет именно денежную работу. Вернее, он, порой, и по-настоящему искал. Думал найти. Но не находил. Всё то же несчастье. Желание перехлёстывало дело и оказывалось в выигрыше. Дело куда-то пряталось внутри желания, не давалось, не показывалось на глаза, подобно тому утерянному ключу от собственной квартиры. Время, как ему и подобает, уходило в прошлое, а воплощение идей простиралось в более и более далёкое будущее. Господи, о каком будущем мы говорим? У такого будущего нет и не должно быть видимой и невидимой дали. Мы же знаем, что истинное будущее, – исключительно в том случае будущее, если оно никогда не станет прошлым. Оно живо в самом себе. А то, что представляется нами впереди, но затем причудливым образом перекидывается назад, по правде говоря, и есть всегдашнее прошлое, оно имеет природу прошлого, оно оттуда и явилось пред наши очи. Ай-ай-ай, как нехорошо оно поступает. Ожидание события, непременно всегда происходящего друг за другом (время-то продолжается), такое ожидание не будущего, а именно прошлого, минующего. Если мы хотим получить желаемое в виде успеха, хотим, чтобы оно сбылось, значит, и получим только приходящего и проходящего. Прошлого мы хотим. Само слово “сбылось” потрясающе точно говорит о том: нечто состоялось былым, стало тем, что прошло. Выходит, представляемый нами мир будущего находится как раз в мире прошлого. И словечко для него давно придумано: преходящее. Все мы какие-то прошлецы. А будущее остаётся будущим при единственном условии, для нас таинственном, страшном. Условие, конечно же, и проще простого, – в конце времён… Да, будущее дюже страшновато. А прошлое полностью безопасно. Возможно, именно поэтому средь человечества существует стремление из любого будущего сделать прошлое. Для надёжности. Но профессор, конечно, попрекнул бы нас за излишнее философствование. Он ведь имел в виду то, что правильнее бы назвать попросту воткнутом в вечность предмете, для нас предстоящим в аморфно текущем варенье времени. Задумка потому что у него. Музыкант собирался прибор сделать, инструмент, хорошее орудие. Надо было завершить мечту. Сначала полагал спроектировать, а потом изготовить, воплотить исключительно без свидетелей. Когда он его рисовал на бумаге, получалось одно, а когда стал изготавливать, то получилось другое – само как-то изменилось. Вернее, прорвалось. То другое, поначалу вовсе не задумывалось. Но вдруг это «оно» в такой степени нагло возникло, что без всякого стеснения изъявляло о себе ежечасно. Ну что, скажите, в музыке есть такого очень уж полезного? Не светит и не греет. Физически не светит и не греет. А то, что прорвалось, обладало именно такими качествами: поистине и светит, и греет. Профессору был необходим преобразователь звёздного света в музыку, вообще в звук. Но сначала надо было достать свет с далёких звёзд. Здесь ключевая задача. Для решения такой ключевой задачи понадобился его математический талант, который, кстати, не затухал на протяжении бесчисленных лет музыкальных занятий и, нате вам, – сработал наилучшим образом. Так, решив задачу, без чего нельзя было бы воплотить главную идею, получив, наконец, на дне трубочек исключительно заветный свет и совершенно непредвиденный жар, всякое дальнейшее делание профессор прекратил. Главная идея потускнела. Построив модель ловушки звёздного света, а попутно и жара, профессор приостановил дальнейшее производство настоящего изделия, заслонился от жгучей мечты. Факт получения энергии непосредственно от звёзд оказался настолько сильным, что главная первоначальная идея, ради которой та энергия доставалась, – как-то изгладилась, ушла даже за черту желаемого, стала второстепенной, а то и вовсе ненужной. Звёздная энергия в чемодане. Разве того мало человеку? У него есть всё… да, да, да, – всё. Но звёзды? Потерпят ли такое звёзды? Странным образом только они поддаются проводнику, соединяющему их с «чемоданом». Вот вопросик. Мало ли чего вздумает обладатель этого чемодана. Пожалуй, всё и вздумает. Ну, звёзды, может быть, и потерпят. Пусть, даже неохотно. А кто другой? Кто?