— Прости… Ведь говорили мы уже об этом тогда, в Летнем саду. Что еще сказать? Конечно, можно жить и по-другому… Ничему полезному не мешать, ничего вредного не дозволять. Пусть все идет как идет. В конце концов добро победит зло. В конце концов мировая революция случится, рано или поздно. В конце концов «медленным шагом, робким зигзагом»… Но сейчас — революция. Ре-во-лю-ция. Все — вверх тормашками! Все старое — к черту! А новое — где оно? Что поставить вместо старого? Где новые законы? Где новая мораль? Где новый человек? Где новая промышленность, новая деревня? Где? Кто все это создаст? Это должны сделать мы, кто позвал массу рушить старое и строить новое, мы — большевики. Да, вместе с массой, но — впереди нее, впереди, понимаешь? Но дело все, родная, в том, что нас пока — мало, катастрофически мало. Ну, что такое тридцать тысяч большевиков Петрограда на миллион жителей? Мало! К Питеру нельзя сейчас относиться географически, как одному из городов страны, пусть и столице. Питер — это сердце революции. Сердце! Понимаешь? Ударят в сердце — погибла революция… Против нас все старее всей России — старые привычки и обычаи, старые идеи, что вдалбливались в головы накрепко сотни лет, против нас религия с ее догмами, против нас контра внутренняя, контра внешняя, против нас тридцать две партии — эсеры меньшевики, анархисты и прочая сволочь… Да и внутри у нас в партии не все едины… Работы — невероятные горы, трудности — жуткие, а нас так мало. Теперь ты понимаешь, что остается делать каждому? Работать за двоих, а можешь — так за пятерых, за десятерых Понимаешь? Вот я и тяну, пока тянется…
Мария упрямо спорила:
— Все это я понимаю. Я с тобой в одной партии, тоже стараюсь изо всех сил… Но так, как ты «тянешь» — нельзя… Ты скоро выдохнешься. Вот уж звонок… Кому ты нужен будешь слепой?.. — Мария вскинулась, закрыла ладонью рот: вот и сказала вслух самое страшное для себя и — она знала это — для Алексеева. Прошептала вдогонку за трудной правдой:
— Только мне…
Но вышло это как-то неубедительно, ложно.
Алексеев угрюмо молчал. В уголках его губ засветилась горькая усмешка и тут же погасла.
— Пусть будет так — я выпаду из строя. Но я не стану в тягость никому, тебе тоже. Да и кто я тебе — случайный знакомый, чужой человек. Жить буду, как жил, пока свой ресурс до капли не выработаю — буду двигать мою работу из последнего. У меня есть перо, я могу писать, это факт!.. Я могу говорить — это факт! Что же ты меня списываешь? Рано… И обидно. Уходи, я не хочу с тобой разговаривать. Мне больно… Доктор, мне больно!.. — закричал Алексеев.
Там, под белыми повязками вскипели и выкатились две слезинки, большие и ранящие, они опалили его больные глаза новой болью и одно было хорошо — никто их не видел…
И Мария ушла.
Ах, Мария, Мария… Как ударила она его, как ранила. Что боли физические в сравнении с болью души? Она ушла. Что осталось? Воспоминание о прошлых делах и будущей работе. Но будет ли она? Вот что мучило его больше всего.
Одолевали стихи, словно демоны, они будили его ночью, не давали засыпать с вечера, спасали от дурных мыслей, от хандры, а не хандрить в его положении — можно ли? Рождались его стихи из тоски и любви — по Марии, из надежды на верность друзей, из всего потока чувств и мыслей, которые накопил он за долгие годы борьбы и страданий в подполье, в тюрьме, в голоде и нищете. Они теснились в нем, как порох в патронной гильзе. И вот жизнь, неожиданная слепота, обострившая чувства до последнего предела, словно боек, ударила в капсюль и все — нет удержу, газ вытолкнул пулю, она понеслась… Стихи наплывали откуда-то из глубин его души, о которых он и не подозревал, торкались в мозг, в череп, словно невылупившиеся цыплята, сжимали сердце, выдавливали слезы, рождая тоску, восторг, отчаяние и радость — то порознь, то все вместе сразу… И одно было обидно — не упомнить их, нет, не упомнить.
Он ждал Марию. И она пришла. Пришла, когда он лежал, забывшись тяжелым, полубредовым сном…
Подошла, приложила руки к его щекам, припала лбом к лицу, замерла.
Под белыми повязками будто светом полыхнуло во всю алексеевскую душу. Он замер. И так они молчали долго.
— Я совсем не могу без тебя, Василек. Совсем. Ни дня. Я не шла, я терпела, я мучилась, пока не поняла: больше не могу. Я пришла к тебе навсегда, как ты — помнишь, там, в Летнем саду? И не уйду от тебя никогда. А будет суждено умереть, так и умру вместе с тобой. Веришь?
Он молчал, гладил ее по волосам, прошептал: