Тут вспоминаются слова самого Шукшина, сказанные им с большой искренностью: «Редко кому завидую, а завидую моим далеким предкам – их упорству, силе огромной… Я бы сегодня не знал, куда деваться с такой силищей. Представляю, с каким трудом проделали они этот путь – с Севера Руси, с Волги, с Дона на Алтай. Я только представляю, а они его прошли. И если бы не наша теперь осторожность насчет красивостей, я бы позволил себе сказать, что склоняюсь перед их памятью, благодарю их самым дорогим словом, какое только удалось сберечь у сердца: они обрели – себе и нам, и после нас – прекрасную родину. Красота ее, ясность ее поднебесная – редкая на земле. Нет, это, пожалуй, легко сказалось: красивого на земле много, вся земля красивая… Дело не в красоте, дело, наверное, в том, что дает родина – каждому из нас – в дорогу, если, положим, предстоит путь, обратный тому, какой в давние времена проделали наши предки, – с Алтая, вообще, что родина дает человеку на целую жизнь. Я сказал „ясность поднебесная“, но и поднебесная, и земная, распахнутая, – ясность пашни и ясность людей, которых люблю и помню. Когда я хочу представить, что же особенно прочно запомнил я из той жизни, которую прожил на родине в те свои годы, в какие память наша особенно цепкая, обладает способностью долго удерживать то, что ее поразило, то я должен выразиться громоздко и несколько неопределенно, хотя для меня это – точность и конкретность полная: я запомнил образ жизни русского крестьянства, нравственный уклад этой жизни, больше того, у меня с годами окрепло убеждение, что он, этот уклад прекрасен, начиная с языка, с жилья» (статья «Нравственность есть Правда»).
И дальше: «…я хочу быть правдивым перед собой до конца, поэтому повторяю: нигде больше не видел такой ясной, простой, законной целесообразности, как в жилище деда-крестьянина, таких естественных, правдивых, добрых в сущности, отношений между людьми там. Я помню, что там говорили правильным, свободным, правдивым языком, очень много работали… Собственно вокруг работы и вращалась вся жизнь. Она начиналась рано утром и затихала поздно вечером, но она как-то не угнетала людей, не озлобляла – с ней засыпали, к ней просыпались. Никто не хвастался сделанным, не оскорбляли за промахи, но – учили… думаю, что отсюда, от такого устройства и самочувствия в мире, – очень близко к самым высоким понятиям о чести, достоинстве и прочим мерилам нравственного роста человека: неужели в том только и беда, что слов этих „честь“, „достоинство“ там не знали? Но там знали все, чем жив и крепок человек и чем он – нищий: ложь есть ложь, корысть есть корысть, праздность и суесловие».
Эти сердечные откровения вызваны необходимостью ответить многочисленным критикам фильма «Печки-лавочки». Фильм не поняли именно те, кому он был в первую очередь адресован – земляки Шукшина. Мало того, что его критиковали в алтайских газетах, в центральной печати появились письма возмущенных зрителей, прямо-таки обиженных фильмом: автора упрекали в том, что он оторвался от жизни, не видит в ней крупных перемен к лучшему, не понимает, на каких людях фокусируется сегодня общее внимание. А больше всего ударила анонимка: «Не бери пример с себя, не позорь свою землю и нас». Своим критикам Шукшин попытался ответить через журнал «Смена». Он писал о своем деревенском воспитании, о сумме «унаследованных представлений о жизни, о способе жить» – их то он и хотел обнаружить в Иване и Нюре, героях «Печек-лавочек». Конечно, это совсем не идеальные люди, но в них несомненно развито чувство правды и справедливости – вот что важно в первую очередь. И если кинематографу действительно нужен герой, позволяющий видеть крупное в малом, высокое в обыденном, почему же зритель оказался так не восприимчив?
Решив сыграть в своей картине главную роль, Шукшин как бы вознамерился подчеркнуть достоверность своего Ивана, облегчить зрителю, которому предстоит разобраться в сущности героя, сам процесс узнавания близкого хорошего человека. Правда, курьезного много было в фильме. Шукшин, которого зритель знал до тех пор, как актера чрезвычайно естественного и при том сдержанного, тут, можно сказать, «распоясался», проявил склонность весьма острой, экспрессивной игре – и стал этим неприятен, больше того, оскорбителен для части зрителей. Они-то шли «на Шукшина», которого хорошо знали по прежним ролям, сыгранным у других режиссеров – свойского, родного до последней черточки, а попали «на Ивана-дурака». И не приняли его. Для них неожидан был «такой Шукшин», и это красноречиво говорило о том, что Шукшина-то они, в сущности, и не знали, рассказов его не читали и судили о нем преимущественно по тем, прежним ролям.