Он вошел, и все качнулось ему навстречу: люди, бокалы, вскрики — шу-у-урх широкой волной. Шумят, галдят вокруг, как будто это у него день рождения. Его лицо над толпой, он выше всех намного, он — солнце, понимаешь. Сразу ее увидел, поверх всех этих голов. Волосы русые, полудлинные, закрутились немного у лба на висках от мокрого снега, светлый взгляд, вот как у нее самой, только ледяной. Вишневый шарф толстой вязки и полный рот зубов. Так и смеялся всеми этими зубами у входных дверей. Смотрел на нее и смеялся. У Таты заныло сердце, тихо прошла на лоджию.
Она уже тушила сигарету, когда он туда явился. Облокотился неспешно об узкий подоконник, свесив вниз фигурные кисти, повернул к ней свою улыбку. И так немного снизу, через плечо:
— Ты кто?
Тата хотела возмутиться — мы пили на брудершафт? — и брови вверх, но мужчина перед ней был уникален.
— Я Тата, — произнесла нежно.
— Как же я сам не догадался. Только так и могут звать такое небесное создание. Вы девушка Поспелова?
Тата собралась отрицать, потом решила сказать, что временно, вдох-выдох.
— Да, — опустила глаза.
— Передайте Поспелову, что у него больше нет девушки, — Краев щелкнул zippo, прикуривая.
Важенка подумала, что Тата знает цену, по которой продается искренность, ай, браво.
Следующий ход был в яблочко. Тата отправилась танцевать. Это все равно что парень явился бы к русалке с одной петрушкой в зубах: дизайнер был обречен. Тата защекотала до белой пены, ударила хвостом, унесла на самое дно.
“Феличита, ведь тебя обсчитали на двадцать копеек, так пересчитай”.
Они встретились на следующий день у Гостинки, там, где выход из метро “Невский проспект”. Тата приехала на полчаса раньше. Накрасила губы в туалете на Думской, не понравилось, заново губы, подушила запястья, за мочками, стерла помаду. Расстегнула заколку и, откинув голову чуть назад, помотала ею — в зеркале светлые завитки рассыпались по норковому полушубку. Маленькая бомжиха курила в углу, наблюдая за всеми этими приготовлениями. Хрипло хохотнула, сплюнула куда-то себе под ноги: шалава многотрудная! Тата достала двумя пальчиками изо рта жвачку, бросила в урну рядом с нею: бабушка, идите в жопу!
На тополиных ногах вышла ко времени.
Он стоял посреди февраля в отличном кремовом пальто с букетом темных роз, в шарфе, просто так перекинутом вокруг шеи. Цвета марсала. Его было видно сразу и отовсюду. Оборачивались прохожие. Приближаясь, вспомнила, как качает бедрами Лара, как вздергивает свой веснушчатый нос. Под полушубком белый свитер в косах с высоким воротом, белые сапоги. Пела про себя одну гордую песню — чего ты смеешься? ты же знаешь, я так всегда! — чтобы походка как будто под музыку. Когда он обнял ее, носом угодила в розы, в его одеколон, запах новой жизни. Кажется, он называется “One Man Show”, или это туалетная вода такая. Его шарф немного кололся, и какой-то розовый шип уколол палец. Кто-то рядом произнес: “Костолевский, видела? Кино снимают, наверное”. Чтобы остановить кровь, он взял ее палец в рот, она думала — любовь.
Тата на ковре облокотилась о диван. Некрасиво заплакала, вспомнив, что от того блеска ее отделяет меньше двух месяцев, а вот… Какая боль, она не сумела ни увести его, ни толком влюбить. После двух невозможных недель букетов, ресторанов, гостиниц, дискотек — они ездили в Новгород и Суздаль — он поселил ее на даче, пока зима. Приезжал раз в неделю. Был ласков лишь в первые мгновения, потом морщился, все эти жесты нелюбви, стряхивал ее руки, а после постели делался невыносим. Небритый уезжал с рассветом.
Трещали поленья в камине, всхлипывала маленькая, бестолковая, очень красивая девочка. Пол перед ними и часть ковра были засыпаны каминным сором и пеплом. Тата, поджав колени к груди, безостановочно лила слезы. На ногах вязаные носки со смешными помпонами, наверное, еще со школы.
— Я не знаю, что мне делать, — страдальчески так.
— Я балдею, — злобно сказала Важенка. — Почему ты никогда не оставляешь себе себя в этих любовях нечеловеческих? Зачем перетекаешь полностью в другого, всегда принимаешь его форму, ждешь, что твоя жизнь поменяется за счет него, деньги, шмотки, блатная работа. Ты спрашиваешь, что делать. Взять себя в руки, по меньшей мере. Успокоиться. Почему нельзя быть на равных? Ну и что, что он великий дизайнер и зашибись какой красоты. Ты себя-то знаешь? Видела? Ты лучше всех! Это правда.
Тата подняла голову. В длинной капле на носу отблеск огня.
— Ты бьешься об него своим хвостом русалочьим, своей башкой русой и ноешь, что он тебя не впускает в сердце, в душу. Думаешь, если он тебя впустит, то сразу все хорошо будет? Не будет! Пока ты в таком состоянии, тебе нечего ему дать, ты только хочешь отнять, паразит на его дереве, повилика какая-то. Он это даже не умом понимает, а задницей. Потому и нет тебе входа.
— Ты права, права. Он теперь долго не приедет, вчера был. Я высплюсь, приду в себя. Я же веселая, спокойная, мне все пофиг, — бормотала Тата, натягивая длинный свитер на колени. — Я поменяюсь, поменяюсь, я смогу.