- При Полипове он был членом бюро, значит, понимали. - В его голосе отчетливо выделялась горьковатая ирония. - Но главное не в том, вводить или не вводить его в члены бюро. Главное - сам бы себя он понял, прежним бы Яшкой Алейниковым стал. Ты ведь не знаешь, каким он был, Яков Алейников! А я - знаю. И вот - как помочь ему? Не сумеем - сломается, погибнет, не найдет самостоятельного выхода.
Кружилин подумал о чем-то, продолжал, будто без всякой связи с предыдущим:
- В сущности, каждый человек всю жизнь ищет сам себя. Помню, Василий Засухин на эту тему все рассуждал. Где он сейчас, жив, не знаешь?
- Не знаю, - сказал Субботин.
- Мне тогда эта его философия казалась... примитивной, что ли. Сейчас только начинаю понимать, как она глубока. Именно - ищет сам себя, познает, постигает... Но трудно это дается людям, иногда без посторонней помощи тут не обойтись. Ты что так смотришь? Не согласен?
- Почему же? Очень даже согласен.
- Вот ты спросил, не обижаюсь ли я на Алейникова. Обижался, знаешь, честно если тебе сказать. Вернулся в район - первым условием поставил: Алейникова Якова из членов бюро райкома вывести. Теперь понимаю - глупое условие. Да... За этот год я тоже повзрослел будто сразу на много лет.
- А я думаю - так не очень, - сказал Субботин.
Кружилин взглянул на Субботина и в ту же секунду понял - это ответ на его просьбу относительно фронта.
* * * *
Кружилин пробыл в Новосибирске еще около недели, пытаясь раздобыть хоть немного лесу и пиломатериалов для завода, но это ему не удалось, и, злой, усталый, он ночью сел в поезд, вытянулся на жесткой полке и заснул. Когда проснулся, поезд шел голым бесконечным полем, над которым низко висело тусклое, отяжелевшее солнце, обливало розовато-желтым светом землю. Мимо проплывали заснеженные стога сена, унылые, продуваемые насквозь степными ветрами деревеньки, мелькали грязные, закопченные паровозным дымом железнодорожные казармы, да вдоль насыпи бесконечно тянулись телеграфные струны, с которых местами обсыпался ночной куржак, отчего они казались узловатыми.
Вагон был туго набит разномастным людом. На нижней полке, прямо под Кружилиным, сидел рыжий усатый старик с ноздреватым носом, густо дымил вонючей самокруткой. Дым поднимался вверх, перехватывал Кружилину горло. Напротив старика расположилась нестарая еще, но толстая, с тремя подбородками, женщина, закутанная в шерстяную шаль и несколько платков. В одной руке она держала кусок белого калача, в другой - кружку с кипятком. Откусывая от калача, она шумно тянула из кружки, старательно жевала и время от времени тревожно оглядывала наваленные вокруг нее узлы, мешки, бидоны, какие-то корзины - вроде пересчитывала их. В самом углу купе прижалась девушка лет семнадцати-девятнадцати. Она будто только что вышла из больницы - черные глаза ее глубоко ввалились, в них дрожали колючие искорки, круглое миловидное личико осунулось, сильно выделялись скулы, обтянутые прозрачной кожей, красиво очерченные губы шевелились, были синими. Одета очень легко - в измятое, замызганное какое-то, демисезонное пальтишко, на голове грязный пуховый платок, на ногах ботинки из хорошей кожи, но затрепанные, со сбитыми носками. Девушка, видимо, была голодна, потому что беспрерывно косилась на женщину с калачом, глотала слюну и, отворачиваясь к окну, совала в обтрепанные рукава пальто сухие, тонкие ладони, ежилась, будто ее знобило. При каждом взрыве хохота или громком возгласе она вздрагивала, в черных глазах ее мелькал испуг. Толстая женщина косилась на эту девушку, снова оглядывала свои узлы, некоторые пододвигала поближе к себе. Старик с ноздреватым носом следил за ней, усмехался в желтую бороденку, потом сказал, будто ни к кому не обращаясь:
- У нас в деревне Глаха-самогонщица любительница была поесть. Когда ни завернешь четвертуху купить, она все ест, все ест... Так и померла, сердце ей жиром задавило.
Хозяйка узлов тупо уставилась на старика, поморгала.
- Перестал бы дымить-то, старая головешка, - сказала она низким голосом. Пень трухлявый!
- А жалко ее, Глаху, добрая была, в долг всегда давала...
В проходе на своих разносках, а то и прямо на полу сидела группа старичков плотников. Видать, бригада шабашников. Дальше виднелись еще какие-то старики, женщины с детьми, старухи. Молодых мужиков в вагоне не было. Сквозь стук колес слышались разнобойные голоса:
- Намолотят теперича мяса-то человеческого тамо-ка...
- Война не бирюльки, ясно-понятно.
- И приключилась, значит, после похоронки беда с бабой... Так ничего, молчит, а молоко пропало. Двойняшки у ней, ревут, аж синью наливаются, а молоко-то высохло...
- Мно-ого врагов у Расеи... А он, немец, самый проклятый. Он испокон...
- Колошматить его, сказывает радио, под Москвой крепко начали...
Кружилин слез со своей полки, вынул из портфеля полотенце.
- Посмотри, папаша, я умоюсь. - Он поставил портфель возле него.
- А, ступай, - равнодушно кивнул старик. - Я погляжу.
- А вы бы вещи свои на полку теперь сложили, - сказал Кружилин толстой женщине.