– Кот, она ушла? – спросил и снова уставился ему в глаза, как на допросе.
– Ушла, – согласился Гренобыч и хотел отвернуться, чтобы вылизать себе бок, но Рома перехватил его морду.
– Давно? – спросил и тут же снова почувствовал несуразность, невозможность такого вопроса. – Ммм, куда? Она сказала, куда ушла, кот?
Гренобыч глядел возмущённо, потом вырвал морду, поднялся и отошёл. Вспрыгнул в кресло, потоптался там, развалился, откинувшись к спинке, и стал вылизывать мех на сером брюхе. Ничего, кроме невнятного, недовольного ворчания, от него не долетало. Рома чувствовал, как его охватывает отчаяние.
– Кот, пойми, – он подсел к креслу и заговорил, не задумываясь о том, насколько его слова доступны животному, – она же спала. Как она могла уйти? Я волнуюсь, кот. Если она спала, то как ушла? И почему ушла? Она никогда не уходила. Что-то случилось?
Заваленный этой кучей вопросов, Гренобыч стал подёргивать хвостом и шкурой, будто его кусали блохи. Наконец не выдержал, перевернулся, сел и злобно взглянул на Рому. Видно было, что ему не хочется иметь с таким дураком дело, но всё равно придётся, деваться некуда.
– Она спала, – сказал он зло. – Она спала и ушла. Ушла и спала.
– Как это? – изумился Рома. – Не просыпаясь?
– Она спала! – не выдержал кот и встал на все четыре лапы, его хвост извивался из стороны в сторону. – Не просыпалась, спала!
– Хорошо, хорошо, – быстро стал соглашаться Рома, понимая, что, если кот сейчас уйдёт, он совсем ничего не узнает. – А куда? Ты знаешь? Она сказала куда?
– Куда все, туда и она, – фыркнул Гренобыч. – Куда все
– Нет, – ответил Рома растерянно. – А что за… зов?
Гренобыч не выдержал, выпрыгнул из кресла и пошёл на кухню, злобно подёргивая шкурой и обивая бока хвостом. Рома хотел бежать за ним, но остановил себя. Да, он не понимал, о чём шла речь, но не мог бы сказать, что совсем этого не знает. Он почувствовал вдруг, что знал, точнее, что-то в нём знало, поэтому расспрашивать сам себя он мог бы с тем же успехом, что и кота – Гренобыч так же не мог ничего объяснить, как и сам Рома.
Он сел на полу, привалившись к креслу спиной, и так сидел, стараясь ни о чём не думать. Он понимал уже, что остался один, это чувство затопляло его. Но это было не просто одиночество. Не просто чувство брошенного человека. Отчего-то он верил, что ведяна ушла не
Оглушённый, он вышел из дома. Остановился на крыльце. Сумерки были живые и беспокойные – ветер крутил воздух, свет из окон соседей мелькал через мельтешащие деревья у забора. Рома обошёл дом и остановился у тёмной, голой, холодной под пологом белёсых туч яблоней. Она беспокойно качала кроной и, казалось, старалась плотнее встать в землю, ещё больше раскрыться во все стороны, чтобы устоять на ветру.
Рома стоял под ней и ни о чём не думал. Холодный воздух невидимо двигался вокруг, жил, волновался, посвистывал в ветках. Пахло осенью, перегноем, засыпанием и мокрой землёй.
И вдруг он
Тихое, но внятное пение, идущее ниоткуда. Женское. Задумчивое. Высокое. Летящее и мягкое. Он поднял голову. Сначала показалось, что звук шёл с неба, но быстро понял, что это не так – пело всё вокруг: пела яблоня и пьяно пахнущая прелью земля, пели тучи над головой, пела невидимая отсюда Итиль. Без слов, один мотив, похожий на колыбельную, и от него на душе становилось одновременно хорошо и тревожно. Хорошо – потому что не могло быть ничего более естественного, чем это пение, тревожно – потому что это и был
Голос звал, и всякий, кто слышал его и понимал, не мог противиться ему – Рома почувствовал это всем своим телом. Захотелось что-то сделать. Непонятно что, но что-то важное. Спрятаться в какую-нибудь норку или берложку, дупло, домик, сделать его себе срочно, прямо сейчас, а если нет – то идти куда-то, бросить всё и идти, идти без устали туда, где будет тепло и норка уже не понадобится. Голос звал уснуть тех, кто не мог терпеть холода, он звал умереть тех, кто не мог бы в нём жить. Голос предвещал зиму.
Рома долго стоял и слушал. Сперва ему казалось, что пение вот-вот прекратится, но потом понял, что этого не произойдёт, что оно звучит всегда, и всё живое слышит его, сверяет по нему свою жизнь и понимает о грядущем, и только он один – или не один? Рома не мог в этот момент понять свою видовую принадлежность, – не слышал его до сих пор, и всё-таки как-то жил, что-то делал. Роме сейчас это казалось странным. Странным и неестественным – выживать, не слыша этого пения, быть глухим в мире, где слышит все.