Она ведь права. Как ещё назвать армию, которая освободила, но не ушла? Почти сорок лет находится на чужой земле; да, не лезет, но ведь и не уходит. Получается, оккупанты? Она права. Но то, что она — тварь неблагодарная — не помнит, что мы их спасли, тут я прав? Попробуй разберись. А мне ведь тогда только девятнадцать лет было. Девятнадцать. И понять, кто прав, кто виноват — я не мог. И уж тем более я не мог понять, что не бывает ни абсолютно правых, ни абсолютно виноватых. Не бывает в природе.
Кто был более прав в ту войну: наши, погибавшие здесь, освобождая чужую землю, или поляки, застрелившие нескольких советских офицеров в Варшаве на второй день после освобождения?
Или вот когда к тому же музею Боевой Славы подошли среди ночи двое мальчишек и девчонка лет по четырнадцать-пятнадцать, сказали, что сбежали из детского дома, вроде как из детской тюрьмы... Их туда сунули за то, что они на стенах лозунги «Солидарности» писали. Они так нам сказали, во всяком случае. Так мы с напарником правы были, когда укрыли задремавших ребят своими шинелями? Они ведь враги, поддерживали «Солидарность», а мы — оккупанты. Может, правильнее было бы позвонить в комендатуру, вызвать милицию и отправить революционеров обратно в детский дом? Прав я был?
Или прав был поляк, который выстрелил в меня из рогатки? Опять же: он борец с режимом, я — поддержка этого режима, оккупант. Он прав, когда попытался меня подстрелить шариком от подшипника, стальным закалённым шариком сантиметр в диаметре? Я даже не заметил, кто и откуда стрелял. Увидел, как этот самый шарик ударил в гранитную плиту возле моей ноги, отлетел, стукнувшись о каблук сапога, и остановился.
Я и не испугался толком. Огляделся, потом поднял шарик, подбросил на ладони. Это вечером, в казарме, ребята прикинули, что если бы стрелок-патриот не промазал, а влепил бы мне этой штукой по рёбрам — даже не по голове, а по рёбрам, — то вполне мог бы и убить. А уж ребро сломать — так нечего делать.
Он прав, этот стрелок?
Через несколько месяцев я ехал по городу в кузове грузовика. Я уже был младшим сержантом, или капралом, как нас именовали на польский манер. У меня был автомат, на голове каска, рядом со мной — ещё семь вооружённых советских солдат; мы в караул ехали, разглядывая из-под тента гражданскую жизнь и девушек в необычных брюках, которые тогда назывались странным для нас словом «штруксы».
А какой-то местный парень, мой одногодка, вдруг возьми да и прицелься в мою сторону. Нет, не из оружия, просто руками изобразил, что целится в меня, проклятого оккупанта, и что готов и будет стрелять... Конечно, он имел на это право.
Только право, оно ведь за собой и ответственность несёт. У меня как у сержанта и начальника караула есть и обязанности, и права. Но я о них не думал тогда, я просто поднял автомат и прицелился в парня. Автомат был незаряжен, но парня швырнуло к стене, будто пуля в него всё- таки попала. Я успел заметить, как его лицо побледнело, а в глазах появился страх.
Ещё бы, оккупант навёл на него оружие, угрожал. Но я даже сейчас уверен, что поступил правильно. Ты хочешь воевать? Да пожалуйста, имеешь право. Бери ружьё или автомат, стреляй, убивай, но имей в виду, что это не игрушка, что это не просто так возможность продемонстрировать лихость и гонор. Ты не забывай, что любой начальник караула, хоть советский, хоть польский, а хоть американский, имеет право стрелять на поражение в случае нападения на него или караул. Сам может стрелять или приказать открыть огонь своим бойцам.
Уже не смешно? Вот и мне — не смешно.
Хотя да, как говорят у нас, кто в армии служил, тот в цирке не смеется.
Военное положение вовсе не отменило тягу к прекрасному у командира нашего батальона. Майор решил, что под окнами штаба не хватает небольшого фонтана, обсаженного по периметру елями. Чтобы, значит, можно было посидеть в тени у прохладной струи или глянуть из кабинета и порадоваться.
В принципе, каждому из нас строго было приказано ограничить общение с поляками. Выходить за территорию без офицеров или прапорщиков — запрещёно, за такое можно было загреметь на гауптвахту, а если ещё попасться при этом, скажем, на краже — так и вообще в тюрьму. Всё понятно и ясно. Более того, все прекрасно знали, что бродить по болотам и ельникам может быть опасно не только потому, что поймает лесник или местные борцы с оккупантами. В лесу или на болоте можно наскочить на какую-нибудь тварь пострашнее, но на всё это было решено наплевать, так как командиру нашего батальона понадобились ёлки и фонтан.
И даже то, что на дворе было тринадцатое число, к сведению принято не было. Уж тринадцатое число каждого месяца мы чтили не потому, что были суеверными. Тринадцатого декабря восемьдесят первого было введено военное положение, и каждый месяц тринадцатого поляки что-то такое норовили устроить, напомнить власти и лично генералу Ярузельскому, что все всё помнят и ничего не простили. И что ничего не закончилось, а всё только начинается.
И тринадцатого ноября тысяча девятьсот восемьдесят второго года мне была поставлена боевая задача.