— Да наедине со мной они и руку себе в ширинку запустить не смогут, поверь, уж я-то знаю. Я их в выгребной яме видывал разок — жалкое зрелище, — осклабился краснолюд снова, и Кроах ас-Сотер грохнул, не сдержавшись, смехом и тут же застонал от боли в сломанных рёбрах.
(Пластичность сим-мира, то, как плотно встраиваются в него перебросившиеся, интрузы в сменной шкурке сим-атрибуции, поражало; но куда более поразительными были выстраиваемые — постфактум, задом наперед — объяснения поступков сим-субъектов: отчаянная жестокость Борлахов при нападении на баронов замок становилась теперь, когда макнувший их в говно Слон превратился в краснолюда с развесёлым прозвищем Звоночек, лишь актом мести тому, кто приветил оскорбителя-нелюдя; то, что было до некоторого предела извинительным для человека, теперь требовало немедленного — и преувеличено жестокого — наказания. Но по-настоящему дёргало то, что двое из них четверых в этом сим-мире со вплетённой в повсед- нев ноткой расизма оказались как раз расовым меньшинством: это-то никак не могло быть случайностью.)
— Вы очень смелы, милсдарь краснолюд, — в свою очередь растянул губы в улыбке нильфгаардский сотник. — Просто нечеловечески смелы.
— Таков уж, видать, удел нас, нелюдей, — быть нечеловечески смелыми.
Эльфы из отряда сотника смотрели на них, не мигая.
Звякнула уздечка лошади. Где-то за обомшелыми стенами закашлялся и смолк, словно поперхнувшись, кнехт Белой Розы — посланный за загадочной «нею». Подул ветерок — неожиданно припахивая гарью, хотя, казалось бы, через столько-то лет после войны...
Потом нильф, всё так же внимательно глядя на Звоночка, распрямил пальцы и повёл ими в воздухе, словно разминающий пальцы пианист. Всё же соматика впрессовывается намертво, что ты ни делай, мелькнуло в голове Стрыя. Вот только соматика эта была — из другого мира. А значит, и нильфы, и ночной налёт...
— Твою же мать! — произнёс с чувством Арцышев — и, кажется, вслух.
Сотник поднял на них растерянный взгляд.
Из-за горелой щелястой стены вышла девочка лет десяти... (нет, не девочка, «девочка» было лишь кажимостью, оболочкой, сим-шкуркой, как сим-шкуркой был каждый из них); оттуда выплыло... Стрый растерялся, не зная, как назвать то, что видит. Звезда? Но свет её был живым, а сама она, казалось, медленно меняет форму, будто выворачиваясь всякий миг наизнанку: снова — и снова — и снова — и снова.
Нельзя было отвести взгляд.
— Хоп! — сказал Арцышев, широко разводя связанные миг назад руки.
Дальше всё случилось почти сразу.
Выстрелило огнём дерево справа от просевшего частокола. Один из двух эльфов в чёрном доспехе переломился, словно марионетка с обрезанными ниточками, свалился бесформенной чёрной кучей. Из загривка его торчала арбалетная стрела. Заржали кони — много, больше десятка. Звякало железо. Младший Борлах присел, рот, оттянутый вниз шрамом, перекосило ещё больше. Кроах ас-Сотер задёргался, пытаясь освободиться. Позади девочки — звезды — невозможного — нечто — встал Ангус эп Эрдилл, протянул вперёд руку, собираясь прикоснуться...
...над развалинами форта — сразу, вдруг, стеной — встал туман, мгла, пелена, но словно иссечённый свивающимися в косы и полосы, будто вывернутыми наизнанку солнечными лучами. Причём казалось, что солнц несколько. И, одновременно, что — ни одного, что мир не просто затянут пеленой, но что пелена эта теперь — весь их мир.
Уходим, обронил он в эту пелену, ощущая, как шевельнулся Арцышев, как выпрямляется во весь рост Яггрен Фолли, как Ангус...
Потом обрушилась тьма, и не стало ничего.
То, что на первый взгляд кажется лишь тьмой, имеет структуру: оно пронизано мириадами нитей, и каждая шепчет, поёт, шелестит, рассказывает истории, любую из которых стоит выслушать. Но останавливаться нельзя: только вперёд, вниз, скользя между плоскостями тьмы и кружась в хороводе шепчущих нитей. Здесь нет памяти, однако есть всеведенье. Здесь нет слов, однако мир уступает силе твоей мысли; кажется, его можно лепить, словно горячий воск: вот волк, вот сосна, вот ворон. Здесь ничего не помнят, но и ничего не забывают. Здесь ты чувствуешь себя уместным именно потому, что ты — гость, странник, и стоишь, опираясь на посох. Здесь месса стоит царства, царства превращаются в танец пыли на свету, а слова утрачивают смысл, чтобы стать нитями, пронизывающими темноту. Здесь нельзя сказать: «я есть!», потому что некому такое услыхать. И здесь нельзя промолчать, потому что тот, кто молчит, — не существует (и не «пока», а «навсегда»).
И вот ты, утративший имя и суть, но обретший глубину и понимание, падаешь и возносишься всё ниже и глубже, паришь, обрушиваясь снизу вверх, и последняя преграда — всегда только ты сам.