Обоз двигался улицами Переяславля. Сгущались сумерки. Разбрелись по домам горожане. Отдёрнув занавеску, Анна ревниво всматривалась в бегущие навстречу строения, сравнивала с московскими. Увы, переяславские ей показались проще и беднее, только кремль порадовал. Он был расположен на высоком крутояре, удачнее московского, и обособился от городских слобод глубоким рвом и валом, поэтому неказистые домишки горожан не теснили его нарядных строений. Далеко от него была и базарная площадь с её постоянными суетой, шумом и грязью.
Мост у Глебовских ворот был уже поднят. Пришлось обозу подождать, пока его спустят и откроют ворота. Но эта досадная задержка почти перед родным порогом обернулась для Анны радостью – на крыльце терема ждал Василий. Чуть прихрамывая, он подбежал к кибитке, помог Анне выйти и, не выпуская её руки, повлёк за собой. Они почти бежали по слабо освещённым коридорам, узким переходам, поднимались и спускались по скрипучим крутым лестницам. И этот странный бег не вызвал у Анны тревоги, она не стала спрашивать, отчего такая спешка, не справилась о сыне. Ей было радостно и легко от сознания, что она, наконец, дома, что здесь её любят и ждут.
Василий выпустил её руку только в опочивальне, когда сенная девушка, не та, что ездила с Анной, принялась её раскутывать. Он весело и лукаво улыбался, глядя, как падают на пол бесчисленные платки, платочки и душегрейки, расхохотался, когда, собрав всё в охапку, девушка рассыпала половину.
– Ступай, неумеха, – сказал шутливо, – сами управимся, – и подтолкнул девушку к дверям. – Ну, здравствуй, Лисонька дорогая! Как же я по тебе соскучился…
Дух у Анны перехватило от долгого поцелуя, от жаркого объятия, а Василий поднял её уже на руки, понёс к ложу. Не было сил ему противиться, да она и не хотела противиться, хотя и не забыла, что плотская близость для беременной – грех, большой грех, что она может повредить будущему ребёнку. Э-эх, будь, что будет!
– Да что это мы, Лисонька, совсем голову потеряли! – Василий бережно посадил жену на край ложа, предложил буднично: – Давай помогу тебе умыться, – и, не дождавшись её согласия, поднял синий кувшин. Анна ещё раз убедилась в его умении владеть собой. Она же никак не могла унять дрожь, и ноги плохо слушались, и было стыдно, досадно, что не первой пришла в себя, но, не желая выдать Василию своего состояния, сказала игриво:
– Теперь не станешь упрекать меня в холодности! – и, резво подбежав к нему, подставила под ласковую, пахнущую ромашкой струю ладони. Показалось, что вода из Трубежа мягче московской – в баню бы сейчас, жаль, время позднее.
– Знаешь, Васенька, – сказала, наклонившись над тазом, с удовольствием растирая по лицу подогретую воду, – молодая-то наша в баню не пошла. Говорят, тучности своей застеснялась.
– Неправду говорят: не тучности – грязи. В их стороне бань вовсе нет, тамошние люди мыться не приучены.
– Да как же так? – Анна выпрямилась и от удивления не взяла протянутого полотенца, вода струйками стекала с лица на рубаху. – От них же должно…
– Они благовониями пользуются, разными притираниями.
– Бедный Иван! – произнесла искренне и рассказала, что и другие обычаи не были соблюдены на свадьбе: – Мы-то, глупые, пальцы погрызли, а они – ничего показывать не стали, и никто не посмел их укорить.
– Да чего их корить! – усмехнулся Василий, и сам вытер Анне лицо. – Поди, все бояре уже знали, что вдовый Иван женится на вдове римского князя, не запомнил его прозвания…
– Не может быть! – воскликнула Анна, но тут же добавила раздражённо, не сомневаясь в истинности услышанного: – И почему ты все неприятные известия сообщаешь мне как-то между прочим, за умыванием?
– Не в трапезной же о них говорить, – возразил Василий миролюбиво, – сама сокрушалась, что у наших слуг слишком чуткие уши и длинные языки. Да и узнал я об этом нынче. Но ты-то как об этом в Москве не услышала? Почему матушка не поделилась с тобой? Или она заодно с Иваном и тоже стала пренебрегать родовыми правилами? Знать, византийский герб и царский титул им важнее будущего Иванова отцовства!
Анна не знала, что и сказать. Её не посвятили в семейную тайну, значит, не считаются с ней, значит, она и впрямь отрезанный ломоть. А это не только обидно… Родственники пренебрегли семейным обычаем – похоже, рушится, а скорее уже разрушился казавшийся вечным семейный уклад. И что сказать на это? Заплакать? Броситься к Василию на шею: «Единственный мой, единственный». Недаром же при венчании сказывал священник: «Прилепись к мужу своему», – она не запомнила всех слов. Но Василий, с какой-то непонятной ей неприязнью, говорит о её матери и брате, хотя она ещё не успела вырвать с корнями их из своего сердца и, наверное, никогда не сумеет сделать этого, и ей больно, очень больно, и против своей воли она озлобляется на Василия, на единственного, кто её любит.