Из Белграда брат заезжал в конце 1922 года проездом в Париж на короткое время ко мне в Прагу для содействия устройству там русских военных в высшие, а их детей в средние учебные заведения, для чего он привез мне письмо от генерала Врангеля. Он рассказывал тогда, какие козни творят против Врангеля и его окружения белградские русские крайне правые элементы, в борьбе с коими Врангелю пришлось издать наделавший в свое время большой шум приказ № 82, запрещавший воинским чинам вступать в какие-либо политические организации. Уже тогда Врангель начал тяготиться белградской атмосферой и стал подумывать о необходимости переехать в другое место. Но, будучи для части русской белградской эмиграции слишком левым или, скорее, слишком культурным и здравомыслящим, для довольно значительной части парижской русской эмиграции он был слишком правым или, пожалуй, слишком военным. И вот в 1925 году он переехал в Брюссель, а брат еще в 1923 году в Париж, который стал все более играть роль русского эмигрантского центра, особенно после того, как туда переселилась значительная часть русской эмиграции из Берлина. Остановился тогда брат, как и в первую свою поездку в Париж, в доме русского посольства на rue de Grenelle у В.А. Маклакова, жившего там до признания Францией большевиков и до передачи им посольского дома. С Маклаковым его связывали не только приятельские отношения, установившиеся между ними на общественно-политической почве, но и давнишние московские воспоминания, так как брат в детстве и юношестве лечился у его отца, известного московского окулиста. Это было в последний раз, что брат в эмиграции пользовался культурной и комфортабельной обстановкой. Но во всем остальном это пребывание в столь любимом им когда-то Париже было ему очень тяжело. Сербия ближе была русской эмиграции, чем Франция, не только большей географической близостью к России, но и близостью расовой и религиозной и тем, что русская эмиграция, состоящая главным образом из чинов армии и из участников Белого движения на юге России, играла более видную и почетную роль в Сербии, с большей благодарностью помнившей спасительную жертвенность России во время Великой войны, чем Франция. Но главное разочарование вызвала в брате сама эмиграция, разрозненная и ушедшая в значительной своей части исключительно в заботы о своем устройстве. В одном из своих тогдашних писем Павел Дмитриевич писал: «Здесь много обывателей, а граждан мало. Патриотизм русских эмигрантов в Париже еще менее действенен, более импотентен, чем на Балканах (сестро-чеховский: «В Москву, в Москву!»). Необходимостью активной работы в России мало интересуются. Собрал на это небольшую сумму, главным образом среди инородцев, живших в России, шведов и армян. На собранные деньги в Россию на активную работу могут отправиться лишь 3—4 человека, то есть работа будет партизанская, кустарная. Чтобы отправить большую партию людей и литературы, вообще хорошо все обставить и оборудовать, денег нет. В самоотверженных людях для отправки недостатка нет».
Покойный Н.И. Астров, видевший Павла Дмитриевича в то время в Париже, рассказывал потом, как его возмутила картина, когда в его присутствии два приятеля брата, значительно моложе его, развалившись один на мягком кресле, другой полулежа на диване, критиковали так называемые активистические настроения и снисходительно смотрели на бедно одетого старика, в волнении ходившего перед ними из угла в угол и убеждавшего их в необходимости для политической эмиграции иметь объединяющее, одушевляющее и по возможности информированное ядро.
Глава 4
Первое путешествие в Россию
По возвращении в Белград из своей первой рекогносцировочной поездки в Париж Павел Дмитриевич уже определенно задумал проникнуть в Россию и узнать о царящих там настроениях, чтобы эмиграция могла из этого сделать нужные заключения для дальнейшей своей тактики. А кроме того, как говорил он впоследствии: «Надо, чтобы кто-нибудь из нас, стариков, показал пример активности, а то не можем же мы лишь на словах призывать к ней молодежь и подбивать ее, может быть, на напрасные жертвы».
Несмотря на житейские невзгоды, к которым он относился с философским равнодушием, он углублялся и закалялся в своем гражданском и нравственном миросозерцании. Об этом он как бы сам свидетельствует в конце своих воспоминаний, когда воспроизводит сказанные им со свойственным ему юмором слова по поводу замечания кого-то о высоте его последней парижской квартиры на 7-м этаже: «В беженстве я поднимаюсь все выше и выше, а не опускаюсь». Но может быть, наиболее характеризующей его настроения и даже больше, – если и не изменение, не отказ от своего прошлого, то углубление его мировоззрения, – является одна фраза из его некролога убитого В.Д. Набокова: «Известную фразу Набокова о власти исполнительной и законодательной смело можно вложить в его уста с такой перефразировкой: законы человеческие да подчинятся законам Божеским…»