Белый сделал так, что история его жизни – путаной, талантливой, бурной и все-таки мало кому интересной, как и он сам, – менее всего ассоциируется с любовью. Влюбленный Белый – курьез, фарс, вроде бегства Любови Дмитриевны Блок, когда она уже разделась. Почему-то охотней всего представляешь себе ситуацию, когда надо уже переходить к сексу, а Белый вскакивает и начинает разглагольствовать. Кажется, ему вообще это было не нужно. Такой образ себя он сам соорудил, и образ прижился, и в результате в Белом, каким мы его знаем, не осталось ничего человеческого: только книги, антропософия, лекции, публичные танцы, разнообразные измы, которыми он жонглировал без отдыха. Все человеческое как будто унизительно и стыдно. Нет, мы знаем, конечно, что у него были сложные чувства к отцу, прямо эдипов комплекс, и влюбленность в жену друга, и смерть от последствий солнечного удара, – но как-то он умудрился настолько все превратить в слова, а проще говоря, заболтать, что все это воспринимается как эпизоды его бесконечных и почти нечитаемых эпопей, большей частью трилогий.
Получилось примерно как в романе “Петербург”, в первой редакции которого есть вполне внятный сюжет, герои, даже диалоги, похожие на человеческие, – а потом все это превратилось в дикую путаницу, изложенную ритмизованной прозой, с безумной пунктуацией, с магнетическими повторами, ну и в результате никто не может сколько-нибудь понятно пересказать роман “Петербург”. Имеется ком петербургского тумана с какими-то липкими, как фамилия Липанченко, сущностями внутри: впечатление производит, а суть ускользает. Вот так и вся жизнь Белого – все знают про какие-то истерики в Берлине в 1922 году, публичные танцы, дикие горячечные исповеди, разрыв с антропософией, возвращение к антропософии… а на самом-то деле всё просто: у Белого была красавица жена, художница Ася Тургенева, одна из самых очаровательных женщин Серебряного века. Он повез ее к доктору Штейнеру, популярному в то время лектору и мыслителю, а в сущности шарлатану, фанатичным последователем которого был. И она влюбилась в доктора Штейнера, и бросила Белого, и осталась в антропософской коммуне, только и всего. Белого нашлось кому утешить, и остаток жизни он прожил с Клавдией Васильевой, которая трогательно о нем заботилась и была ему подругой, единомышленницей, впоследствии идеальной вдовой, но которую он не любил или любил совсем не той любовью, какая сжигала его во время романа с Асей.
Вот и вся история, но Белый нагромоздил вокруг этого столько слов, описал свою любовь так цветисто, что суть совершенно затмилась и получилась какая-то духовная драма о Штейнере, который якобы не понял… недооценил… не проникся масштабом русской революции… В сущности, если называть своими именами самые болезненные вещи, Белый не был никаким антропософом – антропософия просто позволяла ему наилучшим образом замаскировать собственное разочарование во всех философских системах, в России и в литературе. Литературу он, положим, смог действительно вывести на новый уровень, превратить в нечто синтетическое, и на этом поле, скажу не шутя, переиграл он и Пруста, и Джойса, которые по отношению к нему выглядят и вторичными, и подчас бледноватыми. До Джойса он написал “Серебряного голубя” и “Петербург”, одновременно с Прустом – “Котика Летаева”, и, при полном отсутствии чувства меры и множестве абсолютно безумных кусков, это все-таки проза, из которой вырос весь европейский модерн: синтез лирики, драмы, мистерии, романа, о котором грезили все декаденты и который впоследствии породил, например, всю латиноамериканскую традицию, Маркеса в первую очередь. Но в остальном жизнь Белого – это хроника дичайшего одиночества, непонимания, метаний в отсутствие равного собеседника и совершенная глухота к окружающим, которых он, может быть, отлично понимал в силу гибкого и богатого ума, но которыми совершенно не интересовался. Судя по прозе, он как раз хорошо разбирался в людях, но не способен был принимать их всерьез. Именно поэтому, кстати, его почти все считали гением (Мандельштам, например), а он почти всех – дураками (Мандельштама, например).