Эти тягостные годы были самым страшным испытанием на моем литературном пути. Я замолчала и могла бы «онеметь» навсегда. У женщины, попавшей в такой переплет, порой рвется в душе то, что называется поэтической струной. Я знаю такие судьбы”.
Тут надо, видимо, пересказать эпизод, который фигурирует почти во всех очерках о Друниной. Была вечеринка – гостей собрала Тушнова, – там был Павел Антокольский, ее литинститутский преподаватель, и он, якобы выпив, сначала стал придираться к ее мужу Николаю Старшинову: “Какой ты Старшинов! Ты – Младшинов!” – а потом довольно грубо приставать к ней. Друнина была очень красива, и Антокольский, может быть, действительно себе позволил что-то лишнее – мне об этом мучительно писать, потому что он в детстве был моим любимым поэтом (да и остался в числе самых близких, и его “Франсуа Вийона” я считаю лучшей русской драматической поэмой ХХ века) и не было в его литературной жизни ни одного неблагородного или просто сомнительного поступка. В худшем случае он пасовал перед прямой агрессией или хамством, но никогда никого не предавал, а многих учеников вывел в люди; вся эта история – якобы сначала приставал, а потом мстил, всячески унижая Друнину в институте, – слишком не вяжется с его обликом. Вот история со Щипачевым – да, в это я больше верю: он предложил Друниной занести стихи в редакцию “Октября”, где заведовал поэтическим отделом, и назначил почему-то очень позднее время, а когда она пришла, начал к ней в пустой редакции приставать. Она довольно резко его осадила, он не отставал: “А зато у вас на всю жизнь останутся воспоминания о том, что вы были близки с большим советским поэтом!” Вот в историю про “любовь большого советского поэта” я верю. А с Антокольским… Я могу согласиться, что он ее ругал как поэта, но что в основе этой неприязни были отвергнутые притязания – это уж, как хотите, не в его духе. Когда в эпоху борьбы с космополитизмом Антокольского выгоняли из Литинститута, Друнина резко выступила против него на собрании, ей потом это всю жизнь припоминали. И хотя выступать на подобных собраниях против человека, которого топчут, нельзя ни при каких обстоятельствах, тут я могу ее, что ли, понять: не в том дело, что она мстила за харассмент, а в том, что не всегда владела собой и могла под горячую руку наговорить всякого. Нрав у нее был такой, что она однажды, когда офицер ей на фронте нагрубил, выхватила пистолет (и угодила на гауптвахту); в мирной жизни характер у нее не исправился. Понимаете, они все-таки были надломленные люди, и к невоевавшим “старикам” было у них снисходительное, иногда даже пренебрежительное отношение, хотя Антокольский и потерял на войне сына. Выступил же Слуцкий против Пастернака, чего всю жизнь не мог себе простить, хотя то его выступление было самым невинным из всех прозвучавших на писательском судилище; ну, и она могла… Этот надлом психологически объясним, только не Антокольский тут виноват. Есть еще темный слух, что Симонов притязал и был отвергнут – этим объясняется ее долгое невступление в Союз писателей. Отношения у них наладились, когда она стала женой его друга Каплера.
С Каплером сразу начался роман, который для обоих был и счастливым, и мучительным. Он был женат, она замужем, оба были людьми долга, и Друнина особо пишет в очерке о нем, что он постоянно страдал от чувства вины – не только перед неудачниками, перед всеми решительно! В судьбах Друниной и Тушновой вообще многое шло параллельно, только Тушнова была старше на тринадцать лет и всегда скрывала возраст; примерно в это же время завязывается у нее такой же бурный, яркий и мучительный роман с Александром Яшиным, прозаиком безусловно первого ряда (“Рычаги”) и отличным поэтом. Яшин из семьи не ушел, бесконечно метался, Тушнова умерла от рака в пятьдесят три года, Яшин ненадолго ее пережил и от той же болезни умер три года спустя. А Каплер из семьи в шестидесятом ушел, Друнина развелась со Старшиновым, и начались пятнадцать лет почти безоблачного счастья.