Что касается эволюции его взглядов, то, строго говоря, эволюции никакой не было: если не считать кратковременного и поверхностного увлечения народничеством, он был последовательный христианин-либерал, не без ницшеанской закалки, выражавшейся главным образом в том, что быт он презирал, человеческие страсти недорого ценил, а выше всего ставил творческую способность и интеллектуальный прорыв. Все это не значит, что для Мережковского не существует мужества, преданности, самопожертвования – все это он очень уважает; вот плотская любовь для него, пожалуй, дело второе, и этим он несколько выделяется в русском Серебряном веке, когда пряная эротика была любимой темой что в литературе, что в быту; но пишет он на эти темы охотно и со знанием дела.
Мережковский прославился идеей Третьего завета (хотя Гиппиус и настаивает в мемуарах, что первой до этого додумалась она, потому что все тройственно и это ее любимая с детства мысль). Вообще, тут есть своя логика: первый завет – закон, второй – милосердие, пришло время для третьего, и это будет эпоха культуры. Культура выше всего, ибо она иерархизированна и при этом ненасильственна; естественно предположить, что в воспитании – самовоспитании? – человечества это неизбежная третья стадия, поскольку и ребенок сначала постигает правила, жесткие ограничения, потом понимает, что милосердие и любовь выше правил, а потом наконец начинает соображать; да ведь и совесть – не что иное, как функция от интеллекта. Дурак может быть нравственным лишь случайно, бессознательно; высшая стадия развития человечества – культуроцентризм, строительство мирового храма культуры, служение искусству, которое неразрывно связано с этикой и в котором, пожалуй, этические нормы выражены тоньше и отчетливей, чем в любом нормальном учении. Вера в этот Третий завет – основа идеологии Мережковского и Гиппиус. Мережковский вообще любил триады, почему и писал в основном трилогии; более известна – потому что более беллетристична – первая, “Христос и Антихрист”, о борьбе христианства с язычеством (“Юлиан Отступник”, “Леонардо да Винчи”, “Петр и Алексей”). Лучше написана, хотя и менее популярна, вторая – “Царство зверя”: “Павел I” – “Александр I” – “14 декабря”; последний роман дописан уже в 1918 году.
О его романах написано много ругательного, и это, может быть, справедливо, если не признавать над художником законы, которые сам он над собой признал. Если же допустить, что Мережковский изобрел новый исторический роман, в котором идеи важнее людей, а хорошо прописанный антураж лишь прикрывает вполне современные коллизии, – тогда его историческая проза не выглядит ни схематичной, ни слишком привязанной к современности, поскольку это как раз входит в авторскую задачу. Мережковский пишет параболы, притчи, ему важно показать, что современная борьба является на деле лишь проекцией давних, благополучно – или неблагополучно – разрешившихся конфликтов. Суть эпохи он улавливает безошибочно, а мясистый реализм с его изобилием пахучих деталей интересует его меньше всего. Он поэтому и о современности не пишет: она ведь лишь отражение вечного спора Христа с Антихристом, что ж тут в психоложество впадать… Герои Мережковского – плоские тени, негодует иной критик; возражали многие – в частности, Ходасевич, – и эти возражения убедительны. В театре теней не требуют объемности, а историческая проза Мережковского – именно театр теней. Ему важно напомнить, что всякое государственное насилие, прикрывающееся христианством, не имеет с ним ничего общего; что спор язычества с его тайновидением плоти и христианства с его воплощением духа обязан закончиться синтезом, и время этого синтеза приблизилось (как раз в культуре, по Мережковскому, это противоречие и снимается).