Именно после встречи с Заболоцким – уже в 1955 году, в Москве, когда уже и книга у него вышла, и был он реабилитирован, и числился в классиках, хотя только среди подлинных знатоков поэзии, – Шварц начал догадываться, что жизнь кончена. Вот что странно: в 1958 году умерли Заболоцкий, Шварц, Зощенко, годом раньше Луговской – люди, которые перенесли террор и войну, а во время оттепели стали вдруг умирать от инфарктов. Это, вероятно, не потому, что они расслабились, а потому, что как раз в 1958-м оттепель временно закончилась (дело Пастернака, да и после венгерского восстания 1956-го всё уже было понятно). Возобновилась она только в 1961-м, когда Хрущеву понадобился союз с интеллигенцией против номенклатуры; но уже в 1963 году он с интеллигенцией опять поссорился. А до этого Шварц уже не дожил.
Впрочем, ничего странного в этом нет, потому что двадцать лет чудом выживали – и не было времени задуматься. А тут задумались, и стали подниматься вопросы о смысле жизни; вот этого уже вынести было нельзя. И стало ясно, что выживать было незачем, потому что обещанное торжество добра происходит медленно и со скрипом, и если зло было абсолютное, то добро получилось половинчатое.
Вот тогда, в 1955-м, во время встречи со Шварцем, Заболоцкий сказал: “Так-то оно так, но наша жизнь уже кончена”. Вот это всё они и поняли во второй половине пятидесятых. В лютый мороз выживали, а в оттепель поняли, что – всё.
Самое интересное, что почти все в это время переживают творческий взлет – но вещи пишут трагические, как поздние стихи Заболоцкого; радости нет – есть трагедия, как в “Нобелевской премии” Пастернака. Шварц тоже пишет очень грустную вещь “Обыкновенное чудо”, но пишет ее именно о жене – она и Принцесса (это Катя в молодости), и Жена волшебника. Получается, что только эта любовь и спасительна, что только она и позволяла спастись, она и есть самое главное. Это самая печальная шварцевская пьеса, четвертый акт вообще невозможно смотреть без слез, я со всех спектаклей выходил зареванный. “Ну вот и хорошо. У меня теперь есть тайна, которую я не могла поведать даже самым близким людям. Только вам. Вот она: я люблю вас. Да, да! Правда, правда! Так люблю, что всё прощу вам. Вам всё можно. Вы хотите превратиться в медведя – хорошо. Пусть. Только не уходите. Я не могу больше пропадать тут одна. Почему вы так давно не приходили? Нет, нет, не отвечайте мне, не надо, я не спрашиваю. Если вы не приходили, значит, не могли. Я не упрекаю вас – видите, какая я стала смирная. Только не оставляйте меня”. Я уверен, Шварц сам плакал, когда сочинял.
Но чтобы так любить и так спасаться, нужен был такой человек, как Катя, которая ничего не боялась, кроме скуки. И когда Шварц умирал 15 января 1958 года, его последние слова были к ней: “Катя, спаси меня”.
Она спасла как могла: издала большой том его пьес, где впервые напечатали запрещенного “Дракона”. И отравилась намбуталом в 1963 году. Как-то странно предсказан этот намбутал, самое популярное тогдашнее снотворное – а в сущности, единственное, – в стихотворении, которое на смерть Шварца написал Борис Эйхенбаум (в полусне, как сам он записал, в ночь с 11 на 12 апреля 1958 года):
Страшно стало в мире без Шварца, и Пантелеев, любивший его едва ли не больше всех друзей, написал в конце мемуарного очерка: “И все это обрывается, все это – мираж. Его нет. Впереди только белый снег и черные деревья”.
Примерно в таком мире мы сейчас и живем, и довольно давно. Страшнее всего, что в страшной сказке, какой был русский (советский) ХХ век, были и Драконы, и Ланцелоты; и Шварц, и Катерина Ивановна, и Сказочник, и Разбойница, и беспримесное зло, и такое вот абсолютное добро. Самое чистое вещество из всей литературы этого века.
А сейчас как-то совсем уже ничего, белый снег и черные деревья; и самое ужасное – кажется даже, что они не белые и черные, а какого-то одного цвета.
Заболоцкие